НОВЫЕ ИЗРАИЛЬТЯНЕ

Глава первая

Познакомились они через родителей; те оказались то ли почти, то ли совсем земляками и выяснили это в каком-то учреждении, в коридоре, в очереди к чиновнику; "а чем занимаются ваши дети?" – "у нас дочь, такая умница, такая способная, с тремя высшими образованиями, муж её, правда, только с одним, но разве есть на свете мужчина, равный нашей Миночке; зато дети у них, дай им Бог здоровья, уж такие дети, уж такие!" – "и наш сын тоже – ой-ё-ёй; правда, жена у него не ахти, но зато внуки, дай им Бог..." На автостоянке, выходя из машины, Семён услышал: "Ну, Миша, кому я говорю!" – "Иду-иду, Миночка." Обернулся: "Так вы и есть Мина?" – "А вы Сёмочка? Это мой муж, Миша, вернее, Моше, Моисей, знакомьтесь, очень приятно, приходите, мы будем рады."

Мужчины протянули друг другу руки.

– Крепко жмёте, – улыбнулся Миша-Моше-Моисей.

– Как могу, – ответил Сёма.

"Мужик!" – оценила Мина.

"Однако..." – отметил Сёма.

 

В Израиль Шерманы прибыли из Москвы.

"Мы коренные москвичи!" – такое утверждение Елены Григорьевны возмутило Сёмину маму "до глубины души"; она, сперва за глаза, а потом и в лицо, нервно высказалась:

– Какие же коренные, вы же тоже из-под Житомира, вы же сами говорили, я же собственными ушами слышала. Какие же вы коренные! Прямо как лошади...

– Это когда было – из-под Житомира! – стояла на своём Шерманша. – Это же когда ещё было! А потом мы всю жизнь в Москве жили, на Арбате. Там где Смоленская площадь и Министерство иностранных дел; там метро "Смоленская", а на задах Сивцев Вражек, вот в Сивцевом Вражке мы и жили, на Старом Арбате. Всю жизнь. Как же – не коренные! Коренные, конечно.

– "Всю жизнь, всю жизнь," – Мария Соломоновна ворчала, но дружбы не рвала. Если случалось, что несколько дней проходило без встреч, начинала беспокоиться:

– Что-то мы давно с Шерманами не виделись. Не случилось ли чего?

 

Шерманами Мининых родителей называли условно, на самом же деле они были Ароновичами, а Шерманом был Миша. Его родители тоже оказались "коренными" – из Бердичева, но, в отличие от Ароновичей, своим столичным происхождением не кичились: "в эвакуацию как-то так получилось, закинула судьба – и зацепились..."

– Я очень тоскую по залу имени Чайковского, – кивала породистой головой Елена Григорьевна. – Нам всегда приносили контрамарки. Правда, Зинуля?

Иногда вместо зала Чайковского она называла большой зал консерватории или "гнесинку". А однажды вздохнула:

– Какой в Москве цирк! Никогда в моей жизни такого не будет. Нам всегда приносили контрамарки. Правда, Зинуля?

– У неё вся жизнь – один сплошной цирк! – съязвила Мария Соломоновна.

Года через два после приезда Елена Григорьевна стала чувствовать себя плохо, появилась одышка, боли – то тут, то там, легла в больницу на обследование, оказался рак – и сразу в запущенной форме. Поболела, сама извелась, всю семью измучила и умерла.

– Как же вы теперь будете? – посочувствовала Мария Соломоновна Зиновию Яковлевичу. – Такого золотого человека, как Елена Григорьевна, вы больше не встретите. Какая была женщина, Боже мой! Как я её любила! Больше родной сестры.

Родной сестры у Марии Соломоновны не было.

Зиновий Яковлевич, однако, поверил словам приятельницы и заплакал. Мария Соломоновна поддержала компанию и тоже всхлипнула.

Папы и мамы умирали друг за другом – кто от гипертонии и инсульта, кто от инфаркта. Их дети становились старшим поколением.

Миша работал инженером – "по специальности" – как он сам говорил, не уточняя, по какой – на большом оборонном заводе; он уже получил "постоянство" – великое достижение израильского социализма, и шла речь о предоставлении ему в полное пользование казённой машины, а это означало, что взят старт на номенклатурную должность.

– Он всего добьётся, если будет меня слушаться, – покровительственно улыбалась Мина. – Мой муж знает, какую жену подарила ему судьба.

 

Сосед в автобусе спросил Семёна – с акцентом – по-русски:

– Вы инженер?

– Инженер.

– Что такое "эс-це-бе" – знаете?

Походило на "цоб-цобе", так во время войны погоняли запряжённых коров и быков – лошадей позабирали в Красную Армию. "Эс-це-бе" – нет, такое он слышал впервые. Оказалось: "Сигнализация, Централизация, Блокировка", СЦБ – по первым буквам, железнодорожная специальность, сродни автоматике и телемеханике. И стал Семён Наумович Винницкий инженером по СЦБ на Израильской железной дороге, за что друзья окрестили его станционным смотрителем.

Гале – что! – она там была лаборантом в больнице, и тут – то же самое. В семьдесят втором оба уже зарабатывали, в семьдесят третьем сели в собственную машину, оформили покупку квартиры; через полтора месяца, в начале ноября, Сёма надел военную форму и отправился в Синай; домой он вернулся в апреле семьдесят четвёртого. В том же семьдесят четвёртом в Израиль приехали Шерманы.

Мине работа не подворачивалась, "не пойду же я с тремя высшими образованиями на бухгалтерские курсы; и – вообще: деньги должен зарабатывать мужчина."

Две дочери Шерманов и два сына Винницких учились в школе. Семьи изредка перезванивались, иногда заходили друг к другу в гости, но без особой, однако, близости.

 

– А ведь не поверите, ведь я когда-то, ещё в студенчестве, писала стихи, – хихикнула Мина. – Мне предсказывали успех. Дайте вспомнить... "А вы мне нравитесь, мой друг, / Сильнее всех моих подруг, / И я в неистовой тоске / Одна гуляю по Москве." Это напечатали в газете, с посвящением. Там были ещё куплеты, пять или шесть, я уже не помню. "Москва-Москва, твои огни / Влекут к себе моё вниманье, / Проходят ночи, проходят дни, / Но не проходят воспоминанья." Известные поэты говорили, что я должна писать. "Моя любовь ещё сильней, / Когда мой взгляд лежит на ней." На Москве, это понятно.

– Посвящение – Мише?

– Какой Миша! У меня было столько поклонников, и – каких! – куда ему. Он появился потом, перед распределением. Миша, ты помнишь, как ты появился?

– Помню, помню. "Как сон, как утренний туман." – Миша разливал по рюмкам "Кеглевич". – Ну, за удачное распределение. Сразу две выгоды: остался в Москве и женился на Минке. А? Дёрнем!

Дёрнули.

– Давайте, я вам поиграю. – Мина протиснулась между спинками стульев и клавиатурой, откинула крышку пианино, стоя взяла несколько аккордов. – Нет, пальцы совсем не слушаются. Нужно упражняться каждый день.

– Упражняйся.

– А готовить ты будешь. И за девочками смотреть будешь тоже ты. У них трудный возраст. – Мина выкарабкалась из-за инструмента. – Мойша, эта квартира не для моих габаритов. Ой, я про капусту совсем забыла! Миша, поставь на стол капусту.

– То-то водочка плохо идёт.

– Невозможно оставаться в этой клетке. Девчонки взрослые, в одной комнате, вот-вот мальчиками обзаведутся, салон – не салон, загон какой-то, единственное просторное место – кухня да ещё, хи-хи, туалет.

Миша появился с большой банкой в руке.

– Переложи капусту в тарелку. Накладывайте, сейчас Миша принесёт картошку. Миша, пойди проверь картошку.

Миша прекратил разливание "Кеглевича".

– Строим дом, расходов... – Мина закатила глаза. – Придётся ужаться, – она похлопала себя по бёдрам.

– Тебе не повредит, – окутанный клубами пара Миша шагнул из дверного проёма, поставил блюдо на стол и потянулся к бутылке.

– Я пас, – Сёма прикрыл рюмку ладонью.

– Картошка с селёдкой – без водочки? Антисемит! Давай выпьем и обсудим дело. – И, отстранив Сёмину руку, Миша наполнил его рюмку. – Дёрнули! Лэхаим!

 

– Хорошо, что мы пошли пешком. – Галя придерживала за локоть спотыкавшегося мужа. – Расколошматил бы машину, сам убился, меня бы убил и нарвался бы на штраф. И – вообще, стыдно ездить за два квартала.

– Молчи, женщина! Я решаю.

– Поговори-поговори. И собутыльник твой: "Попрошу милых дам оставить нас одних." Что у вас за секреты?

– Ничего особенного. Мойша собирается стать большим начальником, ему нужны свои люди.

– Ты согласился?

– Он ничего не предложил, так, разговоры.

– Работать под Мишей? Это всё равно, что под Миной.

– Совсем не плохая перспектива. – Сёма пьяно рассмеялся.

– У тебя извращённый вкус. Ну, и нажрался же ты!

– Не сердись, старуха! Ты ведь знаешь, что я люблю только тебя.

В конце улицы висел лунный диск. Казалось: если продолжить путь, можно будет там потрогать его рукой. Но дом рядом: три ступеньки, дорожка через травяную поляну между молодыми саженцами, подъезд.

– Входи, донжуан.

– По-китайски "донжуан" – знаешь как? "Бля-о-дун".

– Вот-вот, от такого слышу.

 

– Чай, кофе? – спросил зам. Генерального, когда Миша вошёл в кабинет.

– Нет, спасибо, ничего...

Сел. Под ложечкой заныло.

– У нас, ещё до тебя, работал Зэев... майор запаса. В семьдесят третьем – прямое попадание. Его с поля боя вынес один ваш, русский, под обстрелом вынес, на себе, а майор большой, увесистый. Об этом писали в газетах, Шимон Винницкий. Зэева собирали по кусочкам. Три года. И ещё год чинили. Потом министерство обороны послало его заграницу, он работал в военном представительстве. Теперь вернулся... Он займёт должность.

– Мою?! – оторопел Шерман.

– Свою, – сухо ответил зам. Генерального. – Свободен, – кивнул он.

Коридор показался бесконечным; Миша добрёл до рабочего места, плюхнулся на сиденье, притянул к себе телефонный аппарат и неверными пальцами набрал номер.

– Hello! – послышалось у самого уха – с окончанием на "ou".

– Полный абзац, мамочка. Твой Сёмочка поимел меня.

– Семён? Что ты мелешь! Как?

– Раком. Назначение отменено. Всплыла новая кандидатура.

– Сёмина?

– Что ты, куда ему! Станционный смотритель... Он, паразит, во время войны вынес из-под огня какого-то мудака майора, Зэев, из чёрных, наверно... Короче, абзац, мамочка.

Миша опустил трубку, открыл пачку, достал сигарету, размял, похлопал себя по карманам в поисках зажигалки, не нашёл, прикрыл глаза и задумался. Хотелось заплакать.

 

– Сё-моч-ка, – проворковала Мина в трубку. "Сейчас мы всё выясним – что за птица этот Зэев."

В трубке шорох, частое дыхание, чей-то посторонний, женский, то ли смех, то ли всхлип.

– Ты не один? Я не вовремя?

– Всё в порядке, – Мина слышала, что Сёма старается дышать ровно.

– Ты не один. Я не ребёнок. И вообще – я как-то не подумала: почему ты в это время дома? Почему ты не на работе?

– Это допрос?

– Это борьба за устои.

– Прости, мне трудно говорить...

В трубке щёлкнуло.

– Не-ет, я этого так не оставлю! Я тебя, мерзавца, выведу на чистую воду. Я Галке открою на тебя глаза. Женщина всегда на стороне женщины. Развратник! Я тебе покажу! Все вы...

Мина отложила трубку, сбросила накинутый на голое тело халат, пошарила ногами по полу, нащупала мягкие тапочки без задников, с белыми пушинками на остреньких носиках, и, поднявшись с постели, как бы мимоходом, чуть задержавшись, взглянула на себя в зеркало. Взбила причёску.

"Я тебе, подлецу, устрою сюрприз! Я тебе покажу, как волочиться за чужими бабами! Ему, видите ли, жены мало! Ему, видите ли, трудно говорить! Ноги на плечи закидывать ему не трудно!"

По дороге она мысленно наслаждалась тем сладостным мигом, когда Сёма спросит из-за двери:

– Кто там?

– Госконтроль! – выкрикнет Мина. – А ну, открывай!

Дальше события развивались по двум параллельным и друг друга исключавшим сценариям.

– Я занят и не могу открыть.

"Знаю я, чем ты, подлец, занят! От минета оторваться не можешь."

– Хорошо, не открывай, я сяду на ступеньки и не отойду от двери, пока ты не откроешь.

Во втором варианте Сёма совсем не подавал голоса.

– Я знаю, что ты дома, Семён, – скажет Мина. – Ты дома – и не один. Я сяду на ступеньки и не отойду от двери, пока ты не откроешь.

В обоих вариантах предполагалось долгое сидение на лестнице.

"Ты у меня, гад, поблядуешь, я тебе устрою... У меня терпения хватит!" – и она постучала. После некоторой задержки замок щёлкнул, дверь медленно открылась, взлохмаченный Семён тёр воспалённые глаза. Наспех надетая, незастёгнутая и незаправленная сорочка, из-под неё болтается распущенный брючный ремень. Мина, стараясь не задеть и всё-таки придавив Сёму к косяку, боком вдвинулась внутрь. Оглядела салон, стремительным шагом прошла в спальню. "Постель перевёрнута," – отметила на ходу. Заглянула в ванную комнату, в туалет, открыла дверь во вторую спальню.

– Где она?

– На работе.

– Не Галя! Эта!

– Которая?

– Которая у тебя стонала! Когда я звонила, у тебя была баба.

– Какая баба, это телевизор, какая-то американская мура. Ты что, совсем ополоумела? Я на больничном, у меня ангина, температура.

– У-ух! – Мина опустилась в кресло, перевела дыхание и только теперь почувствовала, что запыхалась, что вспотела, что подвернула на лестнице ногу. – Налей воды, пожалуйста. Бандит, – игривым голосом добавила Мина. – Попадёшь ещё в мои руки!..

 

Дни стояли удушливые, спасали кондиционеры – везде: дома, на работе, в автомашине.

К морю поехали рано, пока воздух, песок и вода ещё не раскалились добела.

Даже на берегу – ни утреннего ветерка, ни лёгких облаков. Небо быстро выгорало.

Сёме на спину полилась струйка тёплой воды. Над ним стояла Мина с резиновой шапочкой в руке.

– Напрасно влагу расходуешь, больше не вырасту.

– А тебе и не нужно, прекрасный рост, – Мина легла рядом, прижалась тёплым влажным боком. – Что ты читаешь – такое толстое? "Ме-тро-поль". Специальная литература? Хочешь проложить в Израиле метро?

– Это самиздат, из Союза.

Мина перелистала машинописную пачку.

– Андрей Вознесенский. "Наломано, Андрей, вселенских дров, / но мы придём – коль свистнут, за подмогой... / Давно заасфальтировали двор / и первое свиданье за помойкой." Гадость! Этот Вознесенский за мной, между прочим, ухаживал. Даже стихи посвятил.

– Ну-ну.

– Ничего не "ну-ну". На площади Маяковского. Народу было! Я протолкалась к памятнику, смотрю – высокий, лысоватый, бородка рыжая-рыжая. Громко читает: "Уберите Ленина с денег!" – я сразу слова запомнила. Слышу, говорят: Андрей Вознесенский. Он был в Москве знаменитым. Подошла, говорю: "Я вас в лицо узнала, с первого взгляда. Проводите меня домой." Мы бродили по Москве, он сначала врал, что, мол, приезжий, Колей зовут, потом сознался.

– А стихи?

– По телефону прочитал, я попросила помедленнее и записала... "Вы помните? Вы всё, конечно, помните! Как я стоял, придвинутый к стене..."

– Придвинувшись к стене.

– Что?

– Я говорю: "Придвинувшись к стене".

– Он сказал – "придвинутый к стене".

– У Есенина – "придвинувшись к стене".

– У Есенина? Проведи-ка рукой по спине, смахни капли.

Сёма потянулся к сумке за полотенцем.

– Проведи рукой, тебе говорят.

Сёма положил руку на Минину, успевшую уже обсохнуть, спину.

– От тебя исходит положительное поле. Не убирай, у меня по всему телу течёт истома.

– Стихами говоришь.

– Я всегда ощущала себя поэтессой. А ещё, если ты сам не заметил, я женщина. В присутствии настоящего мужчины во мне просыпается страсть.

– Спасибо за комплимент.

– Пожалуйста. Мог бы ответить тем же.

– Отвечаю.

– Принимаю, – Мина придвинула к Сёме глаза.

Семён не знал, что делать с рукой: убрать или продолжать водить ею по знойной Мининой коже. Затекло плечо.

– Можешь перелечь на другую сторону и сменить руку. Ты чего смеёшься?

– Да так, вспомнил детский анекдот. Там тоже было – "сменить руку!"

– Не тот случай. Рядом с тобой женщина. В полном объёме.

– Да уж...

– Мог бы для приличия промолчать.

– Хорошей женщины должно быть много.

– У тебя спина не устала? – спросил подошедший Миша.

– От хорошей мужской руки ничто устать не может. – И, обращаясь к приблизившейся Гале: – Тяжёлая рука у твоего мужа!

– Потерпи и ты, – засмеялась Галя. – Не мне одной.

– Становится жарко. Какие соображения у широких масс? – спросил Миша.

– Ты меня имеешь в виду? – Мина с притворной строгостью взглянула на мужа.

– Я имею в виду широкие народные массы.

– Широкие народные массы думают так же, как лидеры, – сказала Галя.

Собрали вещи.

– Заведи машину и включи кондиционер, – приказала Мина мужу.

На поворотах она вскрикивала и хватала Сёму за руку – они сидели рядом на заднем сиденьи. Миша вёл машину, Галя дремала рядом с ним.

– Вот вы и дома, – мрачно сообщил Миша и остановил машину у подъезда Винницких.

– У меня идея, – крикнула Мина Сёме и Гале вдогонку. – Наша Лилька в отпуске, последний раз перед демобилизацией. Приходите вечером, обмоем. Правда, Моисей?

Миша не ответил.

– Хоть бы не демонстрировал свою глупость, – взорвалась Мина, когда они вошли в квартиру. – "Или не устала у тебя спина?" Подумаешь, Отелло сраный. Ты бы лучше пригласил его на новоселье, да вместе с майором, с твоим начальником, скоро дом будет готов. Семён раненому командиру жизнь спас – и никогда об этом не заикался. Настоящий мужик, а ты рожи корчишь. Сам-то, небось, доведись тебе такое, на весь мир бы раструбил.

Мина сбросила платье, купальник и стала разглядывать себя в зеркале.

– Ничего... Полновата, но пропорции соблюдены. А, Мойша? Конечно, на любителя, но – ты слышал, как он сказал: "Хорошей женщины должно быть много."

– Старая хохма.

– Зато вовремя сказана. Переодевайся – и за дело. Вечером у нас гости.

 

– Подумать только – десять лет! Сёма, ты понимаешь, что произошло? Мы стали на десять лет старше, дети выросли, родителей нет... Вроде совсем недавно: Шереметьево, Лод, из мороза и метели в духоту и ливень, полтора часа на такси, "приехали!" – и мы вышли из машины. Десять лет... Отметим?

– Если хочешь. По мне – никого видеть неохота. Посидим вдвоём, может – сыновья снизойдут, хотя – сомнительно, у нас своя компания, у них своя.

– Стареешь.

– Естественно. Или мудрею. "Мой дом – моя крепость".

Всё сказанное было правдой, но не всей. Семён не сказал Гале, да и не мог этого сделать: с семьёй Шерманов он предпочитал общаться в одиночку, без жены, да и вторая сторона бывала при этих встречах представлена лишь одной, женской её половиной. Навещая Мину, Сёма соблюдал предосторожности, как это и полагается делать конспиратору при посещении явочной квартиры: ни Галя, ни Миша не должны были ничего заподозрить.

Началась эта детективная история вскоре после памятной поездки к морю. Чёрная кошка пробежала тогда между обоими мужчинами, наступило отчуждение, почти неприязнь. Тем не менее Мина позвонила Сёме на работу:

– Не обижайся, ну его... День был прекрасный. Заскочи вечером, Мойша уехал на север, дня три там проболтается...

Она встретила его: запах французских духов (ах, какой балдёж!), высоченные каблуки (ох, какие ноги!), лёгкий халатик (ух, какая грудь!), и взгляд его невольно устремился в загадочную глубину – вслед за манящей линией, врезающейся в бюст. Полупрозрачная ткань скорее обнажала, чем прикрывала щедрые припухлости над рюшечками.

– Садись, – хозяйка прикоснулась к его локтю и кивнула на диван. – Я хотела бы... – но не договорила. Сёмина рука уже поспешила за взглядом, и Мина оторвала каблуки от пола, привстав на цыпочки ему навстречу.

 

– Чтобы иметь влияние в городе, нужно создать свою газету. Я уже разведала, можно для начала выпускать русский листок, приложение к ивритскому еженедельнику. Я переговорила с хозяином, он в принципе согласен.

– Что для этого нужно? Деньги, место? – Миша изобразил заинтересованность.

– Голову на плечах.

– На твоих плечах любая болванка будет выглядеть головой.

– Дерзишь!

– Прости нахала. Я не хотел.

– Лучше бы хотел.

Миша промолчал: "И без тебя тошно, – подумал, – захочешь тут, как же..." Жена время от времени расспрашивала, словно чуяла ("кошка, а не баба!"): "Какие новости? Твой майор ещё жив?" – "Жив, жив," – отвечал Миша, – ("лучше бы подох").

Наконец, решился, рассказал. Мина не нервничала, даже голоса не повысила, шепнула:

– Мишенька, только не пори горячку. Давай ляжем пораньше, утро вечера мудренее.

В постели она была с мужем непривычно ласковой.

 

Семёна удивил Минин тон – как всегда, с полушёпотом и уменьшительными суффиксами, но в голосе появились деловые нотки.

– Да, конечно-конечно, завтра же, с ранья, – ответил Сёма – у него сидели иностранцы. – Часов в девять, да?

Он приехал точно к обещанному времени. Высокий забор, выложенный из природных, местами словно с подпалинами, каменных глыб, скрывал от постороннего взгляда фруктовые деревья, кусты роз, цветник. Семён не успел позвонить, только протянул к звонку руку, как калитка распахнулась. Мина была в светлосером костюме, слегка приталенный жакет разбегался по бёдрам, юбка прикрывала колени.

– Ты куда-то собралась?

– Нет, почему же. Я жду тебя.

– В таком виде?

– Проходи, я сейчас приготовлю кофе. Хочешь коньяка?

– С утра?

– С утра – "да" или с утра – "нет"? – Она прошла за стойку в почти не отгороженную часть салона, как бы в его продолжение, которое служило кухней, вернулась с подносом и села в кресло у журнального столика; стеклянная столешница позволяла видеть высоко открывшиеся в разрезе юбки полноватые ноги.

Струился аромат круто заваренного кофе. Коньяк загадочно светился на дне бокала.

– "Мартель", пей. Через час придёт домработница. Давай сразу к делу, я не хочу, чтобы она тебя застала... Скажи, ты поддерживаешь отношения с Мишиным шефом? С майором этим, с Зэевом.

– Встречаемся иногда. Мы были на сорокалетии Хавы, его жены.

– Он бука, нелюдим. Не пришёл к нам на новоселье, всегда "слиха", "бэвакаша"*, и – всё. Я вроде бы женщина, а он не замечает. У него при ранении яйца не оторвало?

                                                                                                                                                                                     

*     (ивр.) "извини", "пожалуйста".

– Я не проверял.

– А ты проверь, интересно.

– Это не по моей части. Говорят, у него хорошая голова.

– Она не компенсирует... У Мойши неприятности.

– ?

– Я буду говорить с тобой напрямую. Посмотри вокруг: двухэтажная вилла, итальянская мебель, достаток, квартиры и машины для девочек, Лилина свадьба, о ней до сих пор все говорят, поездки за границу, дорогие гостиницы – ты понимаешь... короче, на зарплату не размахнёшься. Не подумай, мы не воруем, хас вэ-халила, Боже нас упаси. Всё в рамках... Мише приходится иметь дело с поставщиками, оборудование на миллионы, все хотят продать, здоровая капиталистическая конкуренция, ты же понимаешь. Миша приличный человек, воспитанный, был в комсомоле, имел рекомендацию в партию, у родного государства – ни-ни, мы же убеждённые сионисты, ты знаешь... Он ничего и не просит, они, сволочи, сами суют. Не поверишь, он иногда возражает, да разве против их натиска устоишь! Это принято, никто не отказывается, всё почти официально. Мы были уверены, что майор, шмок этот, импотент, точно берёт, с размахом. При его-то должности – как можно развернуться! Кто бы мог подумать? Сначала, когда он стал копать, Мойша решил: нормально, нужно поделиться. Намекнул – аккуратно так, а он, паразит, окрысился, стал строить из себя целку. Короче – Мишке пиздец.

Мина откинулась на спинку кресла и театрально прикрыла глаза. Семён разглядывал её: приспущенные уголки губ, от них тянутся бороздки морщинок; рыхлый подбородок, и ещё один, и короткая шея; безукоризненно, даже чересчур, покрашены и уложены волосы.

– Что же ты молчишь?

– Что я должен сказать?

– Ты ничего не должен, – чётко выговорила, подавшись вперёд, Мина. – Если бы ты был должен, я бы с тобой не беседовала, ты бы всё сделал сам, я тебя знаю. Но... ведь мы с тобой не чужие, моя беда в какой-то степени и твоя беда тоже. Или я ошибаюсь?

– Нет, что ты... Но... что я могу сделать?

– Что ты можешь сделать? Ты ещё спрашиваешь? Ты всё можешь сделать.

– Как?

– Ты спрашиваешь? Если бы спрашивал мой муж, ну, мэйле*. Но ты?! Ты же умница, ты всегда понимал меня с полуслова, с первой мысли. Стоило мне только подумать: "А не позвонить ли Сёмочке?", ты уже тут как тут. Как нам было хорошо! Мы словно созданы друг для друга. Разве не так? Скажи, ты со мной не согласен? Ну, скажи, скажи. Тебе было хорошо со мной, да?

                                                                                                                                                                                     

*     (ивр.) пусть так.

Она пересела к нему на диван, прислонилась и начала теребить его колено, требуя ответа, старалась пробудить воспоминания, а Семён именно от этих воспоминаний чувствовал себя не в своей тарелке.

– Ну же, милый, почему ты молчишь? Скажи, скажи, ведь я жду.

Семён пожал плечами.

– Ты же вынес его раненого с поля боя! Он же тебе жизнью обязан!.. – И – просительно: – Поговори с ним, Сёма...

Семён отодвинул подальше от края бокал и чашку с недопитым кофе, словно боясь, что они упадут и разобьются.

– Что ты, об этом... я не могу.

– Не можешь?.. Не можешь?!. Ты-не-по-про-сишь?!. Не верю! – Мина вернулась в кресло – лицом к лицу с Семёном, зрачки её расширились и выцвели, а глаза превратились в узкие злые щелочки, щёки, подбородок и шея слились в сплошную свекольного цвета массу. – Я не ослышалась?

– Я не могу попросить Зэева об этом.

Он увидел, как у Мины затряслись губы и заколыхался подбородок, крохотные пальчики сжались на его колене, которое она так и не выпустила, и яркокрасные коготки больно вонзились в кожу сквозь брючную ткань.

– Повтори!

Сёма покачал головой.

– Вон, подонок, – тихо произнесла Мина и тут же перешла на крик. – Вон! Подонок! Блядун! Кобель! Сутенёр! Раз-маз-ня! Вон из моего дома!

Сёма встал и вышел.

Он шёл по дорожке, не оглядываясь, и спиной чувствовал её взгляд.

– Остановись! Ну же, остановись! Слышишь, Сёма? Вернись! Ну, Сёмочка, ради всего... – И – после короткой паузы: – Всю жизнь будешь лазить по своим вшивым светофорам! Ничтожество! Станционный смотритель!

Он пересёк двор, её короткие фразы хлестали по затылку и по спине; Семён выскочил за калитку, наклонился и, как в убежище, нырнул в машину. Мотор взревел, машина рванула с места.

 

Глава вторая

Игнаций Серов, известный в республике писатель, драматург и переводчик, сидел в кресле, курил. Пепел падал на подлокотники, на неприкрытые, поросшие рыжеватым пухом ноги, на обнажённые живот и пах.

Шум воды за дверью прекратился, из ванной, мокрая, глянцевая, светясь в закатном луче, на цыпочках вышла Ляля.

– Где ты, Игнат?

Она привыкла к тому, что он стоит на пороге с распахнутой махровой простынёй, и она бросается в его объятия, зарывается в мягкость и ласковость ткани, а он обтирает её, прижимает к себе, и она слышит дыхание и чувствует его желание, и знает, что сейчас произойдёт, и, несмотря на это, каждая встреча для неё – подарок. Вот уже пятнадцать лет.

– Где же ты? Игнат!

Он встал, и пепел посыпался с него на ковёр.

Ляля, прикрыв глаза, затрепыхалась в мохнатой простыне.

– У тебя неприятности?

Он не ответил.

– Скажи, что произошло? У тебя неприятности?

– Смотря как на это взглянуть.

– Не говори загадками.

– Мы уезжаем.

– Кто – "мы"?

– Мы, моя семья. Я, жена, дочь.

– Куда?

– В Израиль.

"Если бы я сказал "на Луну" или "на Бермуды", она удивилась бы меньше. Жаль, не попробовал."

– Мы уезжаем – в Израиль, – как будто не ей, как будто самому себе, чтобы убедить себя во всамделишности сказанного, произнёс Игнаций.

– Ты? В Израиль? С Нюркой – в Израиль?

– Мы уезжаем в Израиль. Я, жена и дочь.

– Не со мной, а с Нюркой?

Ляля выскользнула из его вялых объятий. Он, голый, стоял перед ней и продолжал держать махровую простыню.

Потом была постель, отчуждённость, пожалуй, впервые за все годы.

– Гражданин Израиля Игнаций Гвозд! Без мягкого знака. С ума можно свихнуться. Кстати, я никогда тебя не спрашивала: куда девался твой мягкий знак?

– После революции отменили твёрдый знак. Им, татарам, было без разницы. Они, пидарасы, "жэ" от "пэ" отличить не могли, не то что мягкий знак от твёрдого. Таким образом отец стал "Гвоздом".

– А почему – "Серов"?

– Серов – герой моего детства. Анатолий Серов, участник войны в Испании, лётчик-испытатель.

– Ты тоже хотел стать лётчиком-испытателем?

– В детстве – да.

– И воевать за свободу Испании?

– И воевать за свободу Испании.

– Теперь, на старости лет, сможешь воевать за свободу арабского народа Палестины.

– Почему – Палестины? Я еду в Израиль.

– Ты же биологический антисемит. В Союзе писателей ты всегда давил евреев.

– Была установка.

– Установка была для всех, но Серов старался больше других.

– И это говоришь ты?

– Трахать еврейку не значит любить евреев. К тому же я полуказашка, а казахская литература всю жизнь кормила тебя – и неплохо. А уж драматургия – и говорить не приходится. Премьеры, овации, премии, дома творчества.

– Сколько ненависти!

– Как же ты, Игнаций Гвозд, в Израиль-то попал? У тебя что, сосед был евреем?

– Не юродствуй, пожалуйста.

– А всё таки?

– Нюрины родители из обрусевших немцев, с Украины, между Одессой и Херсоном была немецкая колония. Её девичья фамилия Lebenstein, камень жизни. Во время войны архивы сгорели. Небольшое усилие – и Нюра стала Анной Фридриховной Левинштейн...

– Со мной ты можешь уехать законно, без всяких усилий.

– Я должен увезти дочь, тут начинается беспредел, это не для неё. В Израиль, на Мадагаскар, в Созвездие Гончих Псов – хоть куда, только – отсюда. Теперь, по израильским законам, она полноценная еврейка – по матери.

– И выйдет замуж за полноценного еврея. Мир должен содрогнуться: жидоед Игнаций Гвозд – дедушка еврейских детишек. Их обрежут, они отпустят пейсики и будут отплясывать "семь-сорок". С тобой они будут разговаривать на идише и картавить. Почему, кстати, Израиль, а не Германия?

– Светлане Израиль кажется более привлекательным. Романтика. Нюра не возражала. А я... Ты же знаешь: в нашей семье Светка законодатель, у остальных право совещательного голоса.

– Между прочим, тебе тоже придётся там обрезаться. Проследи, чтобы не отхватили лишнего.

– Не будь дурой.

Наступило молчание. Было слышно, как в туалете из неисправного бачка журчит вода.

– Ты сможешь приехать, когда я устроюсь...

– ...служкой в синагоге.

– Я писатель. У меня имя.

– Говно ты, а не писатель.

– Ты всегда ценила меня.

– Я всегда любила тебя.

– А теперь? – Игнат повернулся к Ляле, протянул руку к её груди. Ляля поморщилась, встала.

– Ты уходишь?

Она торопливо одевалась.

– Ты ещё устроишь свою жизнь. Тридцать пять – не возраст.

Ляля не взглянула в его сторону. "Время позднее, – подумал Игнаций, – у неё и на такси-то, пожалуй, нет." Хлопнула дверь.

– Ляля! – позвал, но ответа не услышал.

"Ну, и хрен с тобой." Вставать, одеваться, догонять – не хотелось.

 

Он представлял себе Тель-Авив западным городом: широкие улицы, небоскрёбы, офисы, большие витрины, респектабельная толпа. Значительная часть его бывших знакомых и коллег были евреи. Как бы он к ним ни относился, ко всем скопом или к каждому в отдельности, но должное им отдавал всегда – пусть неосознанно, в мозжечке ли или в подкорке.

Центральная автобусная станция повергла его в ужас. Пестрота копошащейся массы, азиатско-африканско-латиноамериканский бедлам, отвратительные запахи жарящегося мяса и пронзительных восточных приправ, суета лавок и магазинчиков с наглыми и заискивающими продавцами, гвалт, наполненный оглушительной перекличкой зазывал, гортанной перебранкой, витиеватыми восточными напевами, и – вдруг! – хрип: "протопи ты мне баньку по-белому" ("по-чёрному – не хочешь? – баньки ему в этом аду не достаёт") – мама, роди меня обратно!

Серов уныло брёл, заглядывая в нарисованный на клочке бумаги план ("пить!" – но воды с собой не взял, а денег – тютелька в тютельку на проезд); он направлялся в редакцию, ещё не зная, как поведёт себя при встрече с выскочкой, с красавицей Ринкой, с блядёшкой, которую там, у себя, и за человека не считал, старался в упор не замечать, а здесь – поди ж ты! – Госпожа-Главный-Редактор популярного еженедельника, мэтр, классик, литературный законодатель, кормилица страждущих и пишущих – стоять смирно! мать твою...

– Гвозд?!

Он вздрогнул. Здесь, на улице Тель-Авива – его?..

Господи Иисусе! – перекрестился мысленно, с трудом в начинавшей полнеть даме узнав её, лёгкую на помине Ринку, Регину Кербель, самоуверенную вертихвостку, без боя взявшую Казахстан, Среднюю Азию и обе русские столицы, а вот теперь, как оказалось, и Ближний Восток с Европой и Америкой.

"Фу ты, ну ты, не поминай имя Божье всуе!" Но – почему "Гвозд", а не "Серов", настоящей его фамилии там никто не вспоминал, все знали – "писатель Игнаций Серов"; "Гвозд" существовал только для ведомости на зарплату или гонорар. "Стерва, сразу решила унизить, размазать", а вслух, с заискивающей улыбочкой:

– О-о! Регина... Простите, как по отчеству?

– Какое отчество, Гвозд! Как вы сюда попали? Всё, что угодно, но...

– Прибыл на родину предков – в соответствии с Законом о возвращении.

– Вы?!.

– Я, – притворно потупился.

– Я спешу на работу. Куда вы направляетесь?

– К вам.

– В редакцию?

– Куда же ещё может направляться в Тель-Авиве скромный писатель Серов?

– Идёмте, – она решительно взяла его под руку. – Там поговорим.

 

Крохотная комнатка на каком-то несчётном этаже: не очень чисто, стол, три стула, шкаф, мебелью назвать – язык не повернётся. Стопки газет, клочки исписанной бумаги и непрестанный гул – снаружи, да ещё равномерный назойливый рокот кондиционера, но – зато – прохладно.

– Располагайтесь.

– Пить! Ради всего святого, воды.

Вышла, вернулась со стеклянным кувшином, по запотевшим стенкам, прокладывая русла, ручейками стекают капли ("из холодильника – хорошо!").

– Пейте.

– В иврите, кажется, не существует обращения на "вы". Может быть, без церемоний, мы же родные люди, "на чужой сторонушке рад родной воронушке".

– Сторонушка, пожалуй, не чужая, но... располагайся.

"Стерва," – а вслух:

– ...но воронушка-то всё-таки – своя-а, родна-ая, – протяжно, игриво, а глазки – буравчиками в душу, до самого донца.

Сел, распрямил гудящие от усталости ноги, взял протянутый стакан и с наслаждением влил содержимое в себя.

– Ещё?

Кивнул.

Сразу стали вбегать какие-то люди, на него никто не взглянул, совали ей бумажки, о чём-то торопливо спрашивали, она вскидывала взгляд, иногда быстро прочитывала, отчёркивала, исправляла, кивала, и люди убегали, уступая перед столом место другим. Потом он понял, что посетителей не так уж и много, трое или четверо, всё одни и те же – суетятся, бегают – туда-сюда, туда-сюда. Его они не замечали, да и Регина, кажется, забыла о нём.

"Повзрослела... Была – совсем сопля. А – хороша! Таланта – на грош, но баба – класс. Этим, сучка, и берёт. Сколько я её не видел? Мно-ого. Она ведь последние годы в Москве ошивалась, биографию себе делала. Сделала... Победителя, как говаривала матушка Екатерина, не судят."

– Ну? – Регина с интересом посмотрела на Игната. – Сейчас будет передых – полчаса-час. Как же вы... Как же ты здесь-то оказался?

– Жена привезла. Как говорится, пятый пунктъ не роскошь, анъ средство передвижения есть, – ответил, по-старорусски окая.

– Здесь нашему брату, бумагомарателю, совсем хреново.

– Глядя на... тебя...

– Не завидуй, нечему.

– Но – твоё имя...

– Чушь. Никакого имени нет.

– Что же есть?

– Работа ломовой лошади.

– Ты – и ломовая лошадь! Не стыкуется.

Заглянул какой-то волосатый тип. Она протянула руку, взяла лист, перечеркнула:

– Этого мудака сразу в корзину, не читая. Надоел. И фамилия – Рабинович, как у Шолом-Алейхема. Не мог Бабаевским подписываться.

Волосы вместе с головой растворились в коридорном сумраке.

– Графоманов больше, чем евреев, но их печатают, умеют брать – нахрапом, измором. Находят деньги на издание книг. И умудряются продавать. Газет видимо-невидимо, ни одна не платит... кроме, пожалуй, нашей, да и мы – со скрипом, слёзы, а не гонорар, но всё-таки.... Уровень неандертальский. Спешка, халтура, пиратство. Ну, чего? – в сторону двери. – Перевод? Дайте Мордехаю, пусть считает и – на первую полосу. Кормимся за счёт переводных материалов, воруем, иначе не выжить.

– Картина-то мрачноватая. А переводами прожить – можно?

– С какого на какой?

– С любого – на русский.

– Это – пожалуйста. Но этот "любой" нужно знать в совершенстве.

– А по подстрочникам?

– По подсрачникам! Тут каждый абориген – уборщик улиц, сторож, нищий – знает пять-шесть языков – и как! Мы для них дикари – со всеми нашими университетами, консерваториями, докторскими степенями.

Игнат потянулся к стакану, Регина плеснула из кувшина:

– Пить надо много.

Он выцедил в себя – маленькими глотками, в горле запершило, глаза, словно их вынули из холодильника, запотели. Потёр.

– Мрачновато. А я вот... – Раскрыл папку, достал машинописную стопку, повертел в руке и вложил обратно.

– Давай, я посмотрю.

Ему захотелось ударить её наотмашь, заорать, затопать ногами. "Пигалица, блядь! Она, видите ли, посмотрит. Она! Да кто ты такая, чтобы – меня! – смотреть..."

– Сделай одолжение, – с полупоклоном. – Буду обязан.

– Брось церемонии. Давай-давай.

Опять стали входить, вбегать, вползать, заглядывать сотрудники, Серов посидел, записал Регине номер своего телефона, вписал в свою книжечку её номера – рабочий и домашний – и адрес. И откланялся.

Зной и шум Тель-Авивской улицы вновь безжалостно набросились на него.

 

Писатель Игнаций Серов, гражданин Государства Израиль и член Союза его писателей, творящих вечное и нетленное на великом, могучем, правдивом и свободном, получающий пособие по возрасту из Фонда национального страхования и подхалтуривающий на какой-то загородной стройке в качестве (не в должности же!) ночного сторожа, спал после очередного дежурства. На дворе стояла суббота конца второго тысячелетия по христианскому летоисчислению.

Проснулся он с трудом, постепенно осознавая, что привидевшееся ему землетрясение, сопровождавшееся крушением поезда Алма-Ата – Москва – Бермуды – Далее-Везде, не что иное как энергичная попытка его супруги Анны Фридриховны возвратить писателя к реальности.

– Тебя. Какая-то женщина.

– С косой?

– С серпом и молотом.

– Значит, опять мимо. У той тоже шаббат.

Он почесал одной ногой другую и лениво протянул руку. Трубка легла в его ладонь.

– Да.

– Извините, я, кажется, разбудила вас.

– Нет, меня разбудила моя жена. Как сорок лет назад.

Женщина хихикнула.

– Вас зовут писатель Игнаций Серов?

– Писателем величали меня там.

– Не прибедняйтесь, пожалуйста. Я уже год читаю ваши публикации. В газете указано, что вы житель нашего города, но ни в одном учреждении, ни в телефонном справочнике не значится такой человек – Игнаций Серов. Я сбилась с ног, а вчера чиновница, ведающая творческими работниками, сказала, что "писатель Серув это Иганачи Гвужд" и дала номер телефона. "Серув" на иврите означает "отказ". Что такое "Гвужд"?

– Моя фамилия Гвозд, без мягкого знака. А позвольте – с кем имею?

– Ой, простите, я редактор местной газеты Мина Шер.

– Газеты? Интересно. Как называется ваш орган?

– "Голос провинции".

– Какая же это газета, это же рекламный листок!

– Хи-хи, – сказала Главный редактор Мина Шер. – Реклама нас кормит. Мы не в Советском Союзе, хочешь жить – умей вертеться.

– И давно реклама вас кормит?

– Восьмой год.

– Солидно. И впрямь – "хи-хи". А подкормиться у вас – можно?

– Для этого я вас и разыскиваю.

Не выпуская телефонной трубки, ночной сторож Гвозд встал.

– Я весь внимание, – сказал он. – Польщён. К вашим услугам, госпожа Главный.

 

Дама, именно – дама поднялась ему навстречу. На вид ей было за сорок. Она вложила свою пухленькую ручку в его ладонь и, заведя глазки, изобразила улыбку.

– Мина Шер. А вы писатель Серов. Я вас именно таким и представляла. У вас умная проза и мечтательные глаза, грустные... Еврейские глаза.

"Чеши, кормилица, – подумал Игнат. – Дура, хи-хи."

 

Настал день, о приходе которого Игнат мечтал все годы своего пребывания на Святой Земле, и – не верил, что день такой наступит.

Подвернулась оказия: старая еврейка, гостившая у дочери, возвращалась в Казахстан; она согласилась взять с собой писилочку – "чтоби небольшую, чтоби не платить за излишний вес".

Он собрал всю увесистую двухгодичную подшивку еженедельников, где Регина регулярно печатала его "продукцию", и "отксерил" свои публикации (сто!) – каждый лист с двух сторон, чтобы писилочка была покомпактнее. Аккуратно упаковал, обернул, каллиграфически вывел Лялин адрес и номер телефона. И ещё – голубой конверт с видом Иерусалима. В конверт вложил ассигнацию – пятьдесят долларов США (50$ USA; приготовил стодолларовую – 100$ USA, но – передумал, эффект тот же, а 100$ USA – многовато). И ещё – письмо.

Нет, не любовь к Ляле двигала Игнатом, хотя... Он, конечно, думал о ней, он постоянно видел перед собой её азиатские глаза, наполненные тысячелетней еврейской скорбью (в его старой шутке была такая правда! – теперь-то он отдавал себе в этом отчёт). Он мечтал – ещё бы один раз – умчаться в тот домик в предгорьях Заилийского Ала-Тау (писатели между собой окрестили его "заебийским Ала-Тау" и установили очерёдность посещений), выскочить из машины и схватить её в охапку, и закружить, и втащить внутрь, и повалить, а она, отбиваясь, будет просить: "ну, подожди, ну, дай принять душ, я не могу так, с дороги, ну же..." – и сдастся, а в душ пойдёт потом, и он будет ждать её появления (явления!), стоя с полотенцем нараспашку у двери ванной.

Проклятое головокружение...

Игнат знал, что это прошлое никогда не повторится, не вернётся, как не возвращается молодость; время, к сожалению, не течёт вспять.

Ей там трудно, он знал, всё развалилось, разрушилось, ни работы, ни зарплаты, кормильца-отца уже нет, пятьдесят долларов – состояние, она примет, при всей своей гордости и стремлении к независимости – примет, а – может быть – и перед подругами похвастается (Игнат-то, мол, не забывает! – не по ней это: числиться отставленной и оставленной любовницей).

Не для того отправлял в Алма-Ату Игнат посылку и деньги. Он этим участвовал в некоем действе, равноценном получению им престижной премии, новому признанию его творческой состоятельности. Смотрите, читайте, знайте – все: есть писатель Игнаций Серов, что бы ни случилось – есть, существует, можете подавиться!

Он послал бы несколько номеров газетёнки "Голос провинции", где значилось его имя как ответственного секретаря (знай наших!), да уж больно позорно выглядит этот "орган алии из стран СНГ" (так было написано на том месте – над "шапкой", где "алия из стран СНГ" привыкла видеть "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!").

– Алло, – скажет Ляля, – я вас слушаю.

– Вам писилочка из Израиля, – прокартавит старая еврейка, и забьётся Лялькино сердчишко, ой, забьётся.

Проклятое головокружение...

 

Игнат ходил уже в корифеях, в русских театрах Казахстана – и не только – шли пьесы национальных драматургов в его переводах, и лауреатство, правда, не самое престижное, было ему не в новинку, но подобраться к авторам самым-самым как-то всё не удавалось, более именитые и ловкие умудрялись перебежать дорогу. А тут вдруг подфартило: крупный казахский драматург, почти классик, пьеса прогремела, и спектакль на родном языке получил большую прессу, ЦК в полном составе стоя аплодировал на премьере, а о новой книге Серова в это время сильно вдруг заговорили.

И вот – звонок из Правления Союза:

– Работа срочная и ответственная, театр повезёт спектакль в Москву на декаду, перевод должен быть – чтобы без сучка, без задоринки.

Утром Серов стоял у обтянутой кожей двери; на табличке – Имя (дрожь по телу!). Позвонил. Открыла невысокая стройная лет около сорока женщина, похоже – грузинка или армянка, хороша яркой кавказской красотой, – "какой секретаршей обзавёлся!"

– Пройдите, муж вас ждёт.

Муж, значит...

Распахнула дверь кабинета, отступила в сторону, пропустила гостя, сама осталась в коридоре.

За столом сидел коренастый Чингиз-хан, не вставая протянул руку:

– Садись, – с акцентом.

Положил ладонь на красную коленкоровую папку:

– Вот она. Пьеса в стихах. ("Какая толстая!") Тебя рекомендовали. ("Тебя? Вроде бы не мальчик, на брудершафт не пили. Зубр, однако!") Срок короткий, работать придётся много. Справишься? Язык знаешь?

– В общих чертах...

– Не знаешь. С моей Лялькой будешь работать, она тебе подстрочник приготовит. Иди. – Опять, не вставая, вложил мягкую кисть в пальцы Игната. Сразу отворилась дверь, женщина отступила в сторону. – Познакомь гостя с Лялькой.

Знакомство состоялось в полутёмной прихожей, Лялькина рука, не в пример отцовской, была маленькая, крепкая, взгляд вырвался наружу, обжёг и ушёл обратно, внутрь.

– Очень приятно, – поклонился Серов.

– Поживём – увидим, – усмехнулась – голосом.

– Ляля... – попросила мать.

Встречались раз в неделю в Лялиной комнате. Там царили порядок и беспорядок вместе, уживались странным и непонятным образом. На полках книги – на русском, казахском, английском, рукописи, альбомы живописи, ноты, на стенах рисунки, на столе пишущая машинка и – стопки бумаги, груды бумаги, горы бумаги. У стены тахта; ковёр – сбегает от потолка, огибает тахту, оплывает на пол и расстилается до противоположной стены, до входной двери. И – рукописи, книги, словари, рукописи, книги – стопками и врассыпную.

– Люблю работать на полу, расширяется поле зрения.

– Ведёте половой образ жизни, – сострил и сразу понял: "идиот!" Ляля на реплику не отреагировала, от этого стал самому себе ещё противнее. Попытался исправить положение, сыграл роль серьёзного:

– Откуда у вас язык? Мама – не казашка?

– Мама выросла в детдоме, там говорили на всех языках, на казахском – тоже.

– А – английский?

– Я учусь в университете, английская литература.

– Моя жена заканчивает немецкое отделение.

– Я знаю. Я её встречаю иногда в университете.

Вдруг почувствовал себя так, словно открылось что-то неприличное.

По-настоящему Игнат оценил Лялю, когда стали читать завершённые фрагменты пьесы. Она вдруг остановила его:

– Мне кажется, это место халтуровато, рифмовать "сидеть-смотреть" – лучше совсем не рифмовать.

– Попробуйте сделать лучше, – бросил ей – с вызовом, обидевшись.

– Хорошо, – спокойно ответила Ляля. – Посидите, я подумаю.

Оставила его у стола, сама переселилась в угол, свернула ноги калачиком, и её не стало. Игнат наблюдал за девочкой. "Будда! – подумал он. – Ни один мускул..."

– Пожалуйста. – И по памяти, ничего не записав, прочитала блестящее четверостишие.

– Сдаюсь... Вы пишете стихи?

– Это не стихи, просто – не люблю халтуру.

– Сдаюсь, – повторил Серов.

В предгорье они уехали после премьеры. Были опьянены успехом, аплодисментами, цветами, не было ни нарочитости, ни натуги, всё получилось естественно, само собой.

Проклятое головокружение...

 

Считаю копейки – никуда не денешься. Доход складывается из различных, но ставших уже постоянными, источников. Пособие по старости – раз. За шмиру каблан-подонок* платит мало, но зато наличными, без расчётного листа и – следовательно – без налогов (спасибо, что платит, прежний так и не рассчитался, зажал). Это – два. Регина публикует в каждом номере по рассказу и исправно присылает гонорар. Денежка к денежке. Ну, и Мина – тоже. Три и четыре.

                                                                                                                                                                                     

*     (ивр.) шмира – охрана, каблан – подрядчик.

Квартиру снимаем в омерзительном районе: марокканцы, кавказцы, какие-то Черновцы с Бобруйском, грузины, мусор, коты – наглые, как дети кавказцев и марокканцев, шантрапа. На лучшее пока не тянем, кишка тонка.

А Светка, дочь, вышла замуж. Благоверный её, программист из Киева (утверждает, что полукровка, синеокий блондин с фамилией на "ко"). Терпимо. Жить приходится вместе, никуда не денешься, но зять работает по двадцать часов, включая пятницы и субботы – бесспорное материально-бытовое достоинство.

Таков итог за истекший период. В общем, вполне положительный. Нюрины заработки стараемся не трогать, Н.З. – на чёрный день. Складываем в чулок.

Да, ещё: в наборе книга – за счёт министерства абсорбции.

Да здравствует Историческая Родина Еврейского Народа, Вдохновитель и Организатор всех наших побед. Ура, хаверим!*

                                                                                                                                                                                     

*     (ивр.) хавер – товарищ, хаверим – товарищи.

Писатель Игнаций Серов подстригает, подправляет перед зеркалом бородку и улыбается своему двойнику.

– Ура, хавер! – подмигивает двойник: жизнь в нашей буче прекрасна и удивительна. Сионизм – это молодость мира. Мы всё добудем, поймём и откроем.

 

– Слушаю, красавица, – шепчет Игнат в микрофон. На противоположном конце линии Регина Кербель. – Чем порадуешь?

– Игнат, эта публикация последняя. Меня сожрали. Со следующего номера новый редактор. Очень жаль.

– Тебя-я-а? – Писатель Серов выматерился. – Прости, не сдержался.

– Прощаю. Будь здоров.

– А кто...

– Прости, я спешу, звоню с автомата, меня уже лишили доступа к телефону. Будь. "Пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-пи-..."

"Вот и вся любовь." – Так, присказка – из детства.

 

Та же комнатка на том же несчётном этаже: тот же стол, три стула, шкаф, стопки газет, клочки исписанной бумаги, непрестанный гул.

– Присаживайтесь.

Новый Главный редактор литературного еженедельника, приглаженный, круглолицый, вполне – третий секретарь горкома.

– Я читал вас, конечно. Ну, что же, рад приятному исключению. Все прежние авторы, знаете ли, в знак какой-то ложной солидарности, опустошили портфель редакции, отозвали свои рукописи. Хозяин-барин. Мы сожалеем, но не принуждаем: свободные люди в свободной стране вольны поступать соответственно. Насильно, знаете ли, мил, как говорится, не будешь. Но и мы, так сказать, сделаем определённые оргвыводы. И мы, так сказать, вольны поступать. Я не прав?

– Ну, что вы! Абсолютно.

– Пейте, – кивнул, но не налил: самообслуживание.

Игнаций из того же кувшина наполнил пластмассовый стакан, отпил. Вода тёплая, мерзкий вкус, стоит здесь, наверно, уже несколько дней.

– Вы, позвольте поинтересоваться, сами откуда прибыли?

– Мы с Региной земляки.

– Ах, вот как...

– Но там не общались, не тот круг, да и уровень... Это здесь – жизнь заставила. Как говорят французы, c'est la vie. Часто не мы выбираем, выбирают нас, ничего не попишешь. В общем – я рад.

Их беседу прерывали редко: сотрудники редакции входили в кабинет, постучавшись.

На прощанье мужчины пожали друг другу руки. У Главного кисть была мягкая, барская.

– Звоните, приезжайте, а – всего важнее – творите. Мы ищем таланты. Кадры, как было принято говорить в добрые старые времена, решают всё.

 

– Игнат, – сказала Мина, – нам на некоторое время предстоит затянуть пояс. Тебя это не коснётся – в материальном плане, но работать будем иначе. От услуг рекламных агентов придётся отказаться.

– Мы перестаём печатать рекламу?

– Наоборот: чем больше, тем лучше. Но – бесплатно.

– Ты начинаешь заниматься благотворительностью?

– Я начинаю демонстрировать яйца.

Боже, сколько их понаехало, щелкопёров-газетчиков: собственных, специальных и просто корреспондентов – столичных, областных, городских, районных газет, заводских, колхозных и институтских многотиражек, редакторов, корректоров, наборщиков, графиков, карикатуристов, мамонты-метранпажи и те встречаются – и каждый мечтает работать по специальности. Газет на всех не хватает, и тогда открываются новые. В полиграфических джунглях блуждают профессионалы, любители и полные невежды, корифеи и охотники за лёгкой и быстрой наживой, и все на одно лицо, всем одна цена. Среди них шустрят рекламные агенты, доят фирмы, офисы, бюро, магазины и лавки, перехватывают друг у друга клиентов, уговаривают, обманывают, перебегают из одной газеты в другую или тайно работают сразу для нескольких заказчиков, распространяют слухи, шантажируют, с лёгкостью раздают щедрые посулы, с лёгкостью не меньшей забывают о них и бывают битыми нещадно. Единственная цель и забота: заработать, выжить.

Игнат сочинил такое объявление:

Всем, всем, всем!

Внимание-внимание!

Мы сошли с ума!

К СВЕДЕНИЮ РЕКЛАМОДАТЕЛЕЙ:

Начиная со следующего номера

наша газета помещает рекламу

бесплатно.

Сомневающиеся могут удостовериться лично.

Наша газета – не для фраеров,

наша газета – для разумных деловых людей.

– Помести на каждой странице, покрупнее, – сказала Мина. – Мы протянем долго, несколько месяцев. Поработаем в убыток. Посмотрим, на сколько хватит их.

Их, конкурентов, хватило ненадолго.

 

Дождь не прекратился ни через сутки, ни через неделю, он лил и лил, и полыхали молнии, и мир раскалывался от громовых раскатов. У соседей подмыло забор, камни сползли на тротуар. Разлилась речка, в которой, кажется, отродясь не бывало воды, и жителей прибрежных домов эвакуировали на "большую землю" вертолётами.

Погода располагала к лени, воспоминаниям, музыке. По радио исполняли немцев: Шуберта, Моцарта, Бетховена. Мина заметила: с возрастом начинает тянуть к классике, сказывается воспитание, появляется разновидность ностальгии – по звукам, по запахам. Вдруг объявили: Калинников. Полилась грустная, совсем, казалось, забытая мелодия.

В углу стоит зачехлённый рояль, купили по случаю у вновьприбывших, дёшево купили, мечтала: стану брать уроки, начну упражняться, придут гости, подниму, подопру крышку, сяду, пробегусь вдоль клавиатуры – разомну пальцы и – заиграю. Куда там... Мечты – вроде этого рояля: задвинуты в угол и зачехлены – до лучших времён, которые никогда не наступят.

Жаль, строят без форточек. Распахнуть бы – в сад, чтобы – шум дождя и запах мокрой земли, травы, листьев, грохот грозы – не из-за наглухо задраенной двери на веранду, а рядом, вокруг, везде. И – босиком – по сырой траве, по лужам, и – запах черёмухи, и – сирень, и – соседский мальчишка – подтягивается, держась за край забора, и смущается, и, показав язык, швыряет к ногам букетик.

Утром не забыть: позвонить в приёмную мэра, пора проинтервьюировать. Следует постоянно напоминать о себе, быть на виду, чтобы не забывал. Свято место пусто не бывает. Секретарша, конечно, сразу переключит линию, если сам на месте.

– Миночка, дорогая, как дела? – спросит по-русски, без акцента, весело растягивая переднее "р". У мэра хороший слух, помнит не больше десятка русских фраз, а произносит так, словно всю жизнь только на этом языке и разговаривал.

– Зэевчик, – скажет она, и он засмеётся. Так его называла бабушка.

Классный мужик! А ведь как всё складывалось... Именно он чуть не упёк Мишку за решётку, хорошо, что сослуживцы отстояли, не за Мишку испугались, за себя, у всех рыльца в пушку, каждый примерял: кто окажется следующим? Мишке с завода пришлось уйти, но и Зэева сожрали. Такие всегда не ко двору.

Нет худа без добра. Если бы муж тогда не уволился – да с солидной компенсацией, до сих пор вкалывал бы на чужого дядю. А оставил завод, открыл своё дело, систему знал, как собственную ладошку, люди – все свои, каждый цену имеет – в соответствии с табелью о рангах, и потекли к Шерманам денежки, вот тогда по-настоящему-то и потекли.

Зэев поклялся: "Всех на чистую воду выведу." И выставил свою кандидатуру в мэры. "Бой проиграл, а войну выиграю."

Мина решилась, позвонила: "Поговорить надо." Перед выборами никто от помощи не отказывается, кем бы ни была предложена.

Вошла, представилась, протянула руку, он напомнил: "Мы знакомы, встречались. Давно." Кивнула: "Да-а, о-очень давно, мно-огое изменилось, и мы изменились тоже." Села. "Садись, – указала на стул, будто не он, а она хозяйка. – Можно кафе? Чёрного, полложечки сахара. И стакан холодной воды. Если есть хороший коньяк, не откажусь."

Он не выразил ни недовольства, ни удивления, словно такие визиты для него – повседневность.

"Арифметику в школе изучал? – спросила Мина. – Считать умеешь? Считай. Треть населения – наши, русские. Кроме моей газеты не читают ничего, что подам, то и схавают. Ты не спеши с ответом, поинтересуйся, взвесь. Семь раз отмерь, один раз отрежь. Подожду, терпеливая. Я могу привести к тебе всех. А могу и увести всех – к другому. Проиграешь войну. Решай. А решишь, назову цену, даром не отдаюсь." Ушла, даже номера телефона не оставила. Знала: надумает, найдёт и сам позвонит.

И позвонил: "Назови цену." – "Не телефонный разговор," – ответила. "Приезжай." Приехала. На столе бутылка коньяка – армянский, достал где-то. "Пойдёт?" – "В порядке." Налил – ей и себе: "лэхаим!" В вазе фрукты. "Пожалуйста, – по-русски. – Я тебя слушаю." Она – опять за своё: "Треть населения – наши. Ты не спеши с ответом, поинтересуйся, взвесь. Семь раз отмерь, один раз отрежь." – "Это я уже слышал. Дальше что?" – "Без русского кандидата твой список – не список. Без нашего не обойдёшься, проиграешь войну. – И, глядя прямо в глаза, без обиняков: – Бери моего Моше, да так, чтобы на реальное место. И русские голоса – твои. Без этого – не быть тебе мэром."

Похолодели Зэевовы глаза, и впрямь – волк. Но Мина не позволила ему совершить непоправимое, не дала рта раскрыть, грудью бросилась на амбразуру: "Молчи! Подумай, потом своё слово скажешь. Будь здоров."

Две недели не было от Зэева ни слуху, ни духу. А она развлекалась в своей газете: результаты опросов, исследования общественного мнения, "за" и "против", знала, что его приближённые читают, переводят ему, советуют.

Позвонил не сам, секретарша: "Господин Зэев хотел бы встретиться." – "Вот пусть сам господин Зэев и пригласит." – "Господин Зэев очень занят." – "Ничем не могу помочь." И – бряк трубку на аппарат.

Через три дня позвонил сам...

Мина протянула руку к сумочке, достала дневник. Совсем стемнело, ничего не видно. Встала с дивана, включила торшер, надела очки, записала: "Зэев: договориться об интервью. Ген.директор: цены за муниципальные материалы и объявления повышаются." Не разорятся.

Потянулась, зевнула. Дождь не прекращался.

 

– Игнат, вот послушай:

                 "А вы мне нравитесь, мой друг,

                 Сильнее всех моих подруг,

                 И я в неистовой тоске

                 Одна гуляю по Москве.

                 Москва-Москва, твои огни

                 Влекут к себе моё вниманье,

                 Проходят ночи, проходят дни,

                 Но не проходят воспоминанья.

                 Моя любовь ещё сильней,

                 Когда мой взгляд лежит на ней." Ну, как?

Игнаций оторвался от вёрстки, хмыкнул:

– Твои?

– Угадал.

Опять хмыкнул.

– Ты не ухмыляйся, ты говори.

– Автор не лишён таланта.

– Не ты первый это заметил. Меня хвалили известные столичные поэты, лауреаты. Кстати, что с твоей книжкой?

– Обещали к концу месяца.

– Устроим презентацию, дадим объявление, попросим у мэра зал – бесплатно, даст, никуда не денется. Опубликуем рецензию, сам напишешь – под чужим именем. Мы с тобой ещё премии удостоимся.

– С твоей хваткой – меньше, чем на Нобелевскую, я не соглашусь.

– Ну, Нобелевскую-не-Нобелевскую, а премию мы организуем. Но учти, я даром не отдаюсь, назначу цену.

Писатель Игнаций Серов с интересом взглянул на собеседницу.

– Стар я для этих затей, дорогуля, стар.

– Дурак вы, гражданин Гвозд. Для этих затей я куплю помоложе. – И, помолчав, Мина сказала писателю Игнацию Серову, серьёзно сказала, весомо: – Роман я написать хочу, Игнат. Книгу о моей жизни. Большую книгу, хорошую – так, чтобы её на иврит перевели, на английский. Понимаешь? Одна я не справлюсь, не сильна в прозе. Мне помощь твоя понадобится, опыт твой, мастерство. А перевод, реклама, пресса – это уже моя забота. Такая жизнь вполне тянет на Нобеля. Мы за ценой не постоим. Ну, как, по рукам?

За распахнутым окном редакции шелестела листва, пели птицы. Усыпанное звёздами небо расстилалось за окном, но в комнате горел свет, и звёзды видны не были.

 

– Мы, кажется, уложились, – сказала Мина, взглянув на часы. – По-русски говорят... – она задумалась, как бы лучше перевести на иврит: – "...точность – вежливость королей."

– У русских это изречение, как всегда, украли французы. Они приписывают его Людовику Восемнадцатому: "L'exactitude est la politesse des rois." – Зэев проводил Мину до порога. Она уже взялась за дверную ручку, но вдруг замешкалась:

– Можно ещё один вопрос? – личный, не о городе, не об улицах, не о промышленной зоне. Личный, о тебе. И... ещё об одном человеке. Не для статьи, а для меня, для удовлетворения моего любопытства... Тебя раненого в семьдесят третьем вынес из-под огня один солдат, русский. Можно сказать, что между ним и тобой возникло кровное братство. Так? Где он, что с ним? Вы поддерживаете отношения?

Мэр взял её руку в свою – в рубцах, шрамах, со следами ожогов. Он повёл Мину обратно к креслу, усадил, а сам, большой, широкий, примостился рядом на подлокотнике, склонился, навис над её головой.

– Вот она – настоящая тема. Но, уж не сердись, не для твоей газеты... Понимаешь, дома, улицы, заводы... – он понизил голос, словно предупреждая: "убери блокнот," – они возникнут – вне зависимости от того, кто стоит во главе города. Построят. Странно, что я, мэр, так думаю, да? Поверь мне, это так – в определённой степени. Я стараюсь сделать больше и лучше, чем другие, а другой на моём месте постарается сделать лучше, чем я. Что-то получится у меня, что-то у него, у другого. Город будет расти, развиваться, строиться. У меня или у другого главы всегда появятся соратники – по успеху: ты, твой муж, десятки других. Станут помогать – ему или мне, говорить о своей преданности, прославлять – и сами поверят в собственную искренность. Но если я или он – один из нас – оступится, споткнётся или, скажем, разорвётся снаряд и потребуется под обстрелом вынести с поля боя, рядом не окажется никого. Все будут спасать себя, это естественно. Вот тогда-то появится тот, один-единственный, незаменимый. Его никто не пошлёт, он придёт сам – и спасёт... А отношения – конечно. Шимон Винницкий, он работает на железной дороге. Позавчера обрезали его внука. Обрезали красиво, загляденье. Вырастет – от невест отбоя не будет.

– Я очень тебе благодарна, – сказала, уходя, Мина. Когда-то, давным-давно, она тоже была знакома с Семёном Винницким, со станционным смотрителем. Рядом разорвался снаряд, но её с поля боя он не вынес, не захотел. Он, оказывается, продолжает жить в её городе, наверно, на прежней улице, и дом, и квартира у него те же. За все прошедшие годы не довелось встретиться, видно – не судьба.

 

Глава третья

Автобус подрулил сразу, – как только Нюра подошла к остановке. Было ещё нежарко, хотя время приближалось к девяти. Когда выходила из дому, Светлана сказала:

– Сегодня тяжело дышится.

– Может, останусь?

– Поезжай...

"Приеду – позвоню."

Предстоял час пути по городу; Нюра заняла место у окна с несолнечной стороны. Она знала: автобус будет кружить, заезжать в улочки и выезжать из них, и солнце ещё много раз заглянет в окно и уйдёт из него.

Ицхак в первый же день сказал:

– Не спеши, приезжай в полдесятого-десять, попьём кофе, день проведём вместе. Поработаешь, у меня кондиционер, сделаешь перерыв, пообедаем, кухня у меня кошерная, когда спадёт жара, поедешь домой.

Вот так уже почти два года – она и её Ицхак.

Место подвернулось Нюре легко, просто и неожиданно, она тогда ещё и не помышляла о работе. Только сняли квартиру, к вечеру въехали, а утром Нюра отправилась в лавку за продуктами. Подошла к прилавку, спросила хозяйку: "Где у тебя молочное?" "Идёмте за мной, женщина!" – скомандовала молоденькая белобрысая девчонка, подвела Нюру к огромному шкафу-холодильнику, указала: "Вот тут, налетай-подешевело."

– Вы только приехали, да? – тараторила девчонка. – Я сразу пόняла. Я живу близко, через дорогу, а отовариваюсь здесь, они дают в долг, можно платить через неделю, даже через две. А вы откудова прибыли?

Услышав ответ, почему-то обрадовалась:

– Да вы из наших мест! А я из Киргизии. У вас муж еврей, да? Сразу видно, что вы наша, значит – муж вывез. А мой Василий мне, мы в одном классе учились, говорит: "Хочешь, Алёна, в Жидовию поехать?" У него то ли бабка была еврейка, то ли прадедка, он и сам толком не знал, его мать надоумила. А мне что, мне – хоть к чёрту на рога. Расписались, я ему: "Только чтобы всё по правде, никаких фиктивных отношений." Я – для смеху, а он всерьёз. И сразу: "айда в постель." Я махнула рукой: хрен с тобой, золотая рыбка, всё одно мужик нужен. Приехали, а ту-ут... Оказалось: документы общие, деньги общие, квартира общая, говорят – "состоите в браке, значит, семья". Так и мучимся, опротивели друг дружке хуже горькой редьки. Спим в разных комнатах. Он к себе баб водит, они по ночам об стены колотются и в места общего пользования бегают. Я скандалю – для понта. Мне, в общем, до лампочки. Лишь бы чистоту блёл и ко мне не лез, надоел.

Нюра расплатилась, и всю дорогу до дома Алёна рассказывала ей про своё житьё-бытьё. Подойдя к подъезду, спросила:

– Работать хочете? Я тут при одном старичке состою – никаёню,* хороший старичок, вежливый, кипастый, но больно старенький. Мне бы помоложе. Я на днях к одному марокканцу определилась, ему лет сорок с хвостиком и вроде холостой, а они страсть белых баб обожают. Может, чего и выгорит. Так я бы вам моего Ицхака уступила. А?

                                                                                                                                                                                     

*     (ивр. искажённый) никаёню – прибираю.

Ицхаку было за восемьдесят. Он жил в просторной вилле, жена давно умерла, дети разъехались. Приходу Нюры он обрадовался. Когда, представив её, Алёна помахала рукой и закрыла за собой дверь, Ицхак спросил:

– Ты давно в стране?

Нюра, поняв вопрос, долго составляла ответ – на иврите; вместо "полгода" выпалила "полчаса", но он поправил, объяснил: "шаа – это," – показал на наручные часы и обвёл пальцем циферблат по окружности, час, мол, – "а шана," – поднял пятерню, поджал большой палец и мизинец, получилось "три", расправил пальцы и прибавил указательный левой руки – "шесть", убрал левую руку, и она поняла: "пять" – 365 дней, год, значит. Закивала: "да, да, конечно, полгода".

– Как-те-бя-зо-вут? – медленно спросил Ицхак.

– Анна.

– Полное имя. Как звали твоего отца?

– Фридрих Левинштейн.

– О! Ты из Левитов!

Она пожала плечами, и он опять долго и терпеливо растолковывал смысл её фамилии; из всех объяснений Нюре стало ясно, что она принадлежит к какому-то очень древнему и очень славному еврейскому роду.

– Я рад, что ты пришла, – сказал Ицхак. – Мне кажется, что та, – он кивнул на дверь, – шикса.* Мне это не мешает, пусть будет кем хочет, но лучше, если у меня будет прибирать еврейка. И глаза мои, когда я умру, должна закрыть еврейская рука. Ты из рода Леви, это большая честь. Помоги мне подняться, я покажу тебе дом.

                                                                                                                                                                                     

*     (ивр.) шикса – девчонка-нееврейка.

Нюра поддержала старика за локоть, он поднатужился, отстранил её руку и бодро, склонившись чуть вперёд и набок, потопал впереди неё, по пути отмечая: "Это плита, а тут туалет, у меня их два, и ванных две, направо моя спальня, а в этих трёх ночуют дети и внуки, когда приезжают, но это, к сожалению, редко, а в этой комнате никто не живёт, это комната моей любимой, моей единственной Марты, meine liebe, meine einzige Martha, она тоже, как я, спаслась из концлагеря, мы познакомились на пароходе, мне исполнилось уже тридцать семь, а она была молоденькая, только двадцать. Я из Германии, она из Польши, но какое это имело значение, и я, и она – мы оба были одни на целом свете. Теперь я почти десять лет без неё, пережил мою Марту, meine Martha . Она умерла совсем молодая. Рак."

Нюра сначала напрягалась, старалась понять Ицхака, но вдруг всё, что он говорил, стало свободно доходить до её сознания, и она обмерла: Ицхак перешёл на немецкий.

"Не буду! – подумала Анна Фридриховна. – Нет, я не знаю этого языка, я ничего не понимаю." Но – промолчала: "пусть говорит".

И потом, объясняясь с ней на иврите, он часто забывался, переходил на свой привычный Muttersprache,* а Нюра упорно отвечала на скудном, перевранном, перекрученном, исковерканном своём иврите. "Может быть, ты знаешь идиш, мамэлошн**?" – спросил однажды Ицхак; она могла ответить утвердительно, и тогда всё упростилось бы, потому что многое из того, что доводилось ей слышать на идише, она понимала, но – покачала головой: "нет, мои родители не разговаривали на этом языке".

                                                                                                                                                                                     

*     (нем.) Muttersprache – родной язык.

**    (идиш) мамэлошн – родной язык.

– Жаль, что ты не знаешь немецкого, – сказал однажды Ицхак. – Это красивый язык, на нём писали Шиллер, Гёте, Гейне. Я почитал бы тебе... Знаешь что, я почитаю, а ты послушай. Это ничего, что ты не поймёшь слова, ты послушай музыку!

Она прибирала, сметала пыль, протирала вещи, мыла, а старичок сидел в глубоком кресле и читал – наизусть:

– "Der Morgen kam; es scheuchten seine Tritte

Den leisen Schlaf, der mich gelind umfing,

Daß ich, erwacht, aus meiner stillen Hütte

Den Berg hinauf mit frischer Seele ging;

Ich freute mich bei einem jeden Schritte

Der neuen Blume, die voll Tropfen hing;

Der junge Tag erhob sich mit Entzücken,

Und alles war erquickt, mich zu erquicken."

........................................................................................

– "Kennst du mich nicht?" sprach sie mit einem Munde,

Dem aller Lieb und Treue Ton entfloß:

"Erkennst du mich, die ich in manche Wunde

Des Lebens dir den reinsten Balsam goß?

Du kennst mich wohl, an die zu ew'gem Bunde

Dein strebend Herz sich fest und fester schloß.

Sah ich dich nicht mit heißen Herzenstränen

Als Knabe schon nach mir dich eifrig sehnen?"

........................................................................................

– "So kommt denn, Freunde, wenn auf euren Wegen

Des Lebens Bürde schwer und schwerer drückt,

Wenn eure Bahn ein frischerneuter Segen

Mit Blumen ziert, mit goldnen Fruechten schmückt,

Wir gehn vereint dem nächsten Tag entgegen!

So leben wir, so wandeln wir beglückt.

Und dann auch soll, wenn Enkel um uns trauern,

Zu ihrer Lust noch unsre Liebe dauern."* Вам не надоело? – спросил он её – по-немецки.

                                                                                                                                                                                     

* "Шаги зари заслышав, с перепугу

Непрочный сон ресниц моих бежал.

Как утро свеж, покинул я лачугу

И горный путь до света продолжал.

Тонули ноги в сонной неге луга,

Бурьян в росе купался и дрожал,

Зажглась заря, и всё кругом, пьянея,

Делиться звало упоеньем с нею."

................................................................

"Не узнаёшь?" – произнесла устами,

Дышавшими любовью – "не узнал?"

"А я ведь та, в чьём неземном бальзаме

Иной твой шрам житейский заживал.

На что ещё, как не на связь меж нами,

Ты с детских лет так свято уповал?

В далёком прошлом не в слезах по мне ли

Я заставала мальчика в постели?"

................................................................

"Придите же, друзья, когда дорогой

Вам станет трудно бремя дней нести,

И новый день у нового порога

Свои цветы рассыплет по пути!

Встречать его мы выйдем вместе, в ногу,

И так уйдём. Он будет век цвести,

И внук откроет, нашу смерть оплакав,

Что дух любви остался жить меж знаков." (И.-В.Гёте,"Посвящение", перевод Б.Пастернака)

Анна Фридриховна ответила:

– O, nein, nein, lesen Sie noch, bitte! ("О, нет, нет, читайте ещё, пожалуйста!")

В глазах её стояли слёзы. Ицхак удивлённо посмотрел на женщину...

– Почему вы скрывали, что знаете немецкий? – спросил он. – Warum?

– Тогда я никогда не выучила бы иврит, – нашлась она. – Немецкий я изучала в школе и в университете. Deutsche Literatur ist mein Beruf. – (В последней фразе "Немецкая летература это моя профессия" она употребила именно слово "Beruf" – профессия-призвание, а не более простое и общеупотребительное "Profession", и не "Fach" – профессия как область деятельности.) – Я должна овладеть ивритом.

– О, да-да, ja, richtig, Sie sind gerecht, – уважительно согласился он. – Конечно.

С тех пор он часто читал ей немецких поэтов. Посреди чтения вдруг замолкал, и она думала, что Ицхак заснул, но, беззвучно пошевелив губами, словно желая побеседовать с поэтом один-на-один и в одиночку насладиться его стихами, старик возвращался к прочитанной фразе и продолжал:

– "Nur wer die Sehnsucht kennt,

Weiß, was ich leide!

Allein und abgetrennt

Von aller Freude,

Seh ich ans Firmament

Nach jener Seite.

Ach! der mich liebt und kennt,

Ist in der Weite.

Es schwindelt mir, es brennt

Mein Eingeweide.

Nur wer die Sehnsucht kennt,

Weiß, was ich leide!"*

                                                                                                                                                                                     

*"Кто знал тоску, поймёт

Мои страданья!

Гляжу на небосвод,

И душу ранит.

В той стороне живёт

Кто всех желанней:

Ушёл за поворот

По той поляне.

Шалею от невзгод,

Глаза туманит...

Кто знал тоску, поймёт

Мои страданья." (И.-В.Гёте,"Миньона", перевод Б.Пастернака.)

...Очнулась, когда автобус миновал её остановку.

– Eine Minute, bitte! – прокричала водителю, но тут же опомнилась, повторила на иврите: – Одну минуту, пожалуйста! – и бросилась к двери. Шофёр проворчал что-то, но притормозил.

– Спасибо, – уже с тротуара, в закрывшуюся дверь, поблагодарила, и автобус ушёл. Начинало припекать.

Своим ключом Нюра отперла калитку и дверь, вошла. Ицхак сидел в кресле, и она весело поздоровалась с ним; он не ответил.

"Задремал, – подумала она. – Пусть поспит, я пока вскипячу воду."

Сняла трубку, набрала номер.

– Светик! Ну, как ты?

– Ничего.

– Звони, если что...

Включила кондиционер, закрыла окна, наполнила и включила чайник, переоделась. Ицхак не просыпался. Она подошла к нему, присмотрелась... Преодолевая неосознанный страх, прикоснулась к его руке, "тёплая". Странная бледность покрывала лицо старика, да и пальцы, которые она продолжала держать, показались ей безвольными, безжизненными.

– Ицхак, – позвала; он не ответил. Прикоснулась к его плечу; голова старика скатилась набок.

"И глаза мои, когда я умру, должна закрыть еврейская рука," – услышала Нюра – как завещание. "Und dann auch soll, wenn Enkel um uns trauern, / Zu ihrer Lust noch unsre Liebe dauern..." ("И внук откроет, нашу смерть оплакав, / Что дух любви остался жить меж знаков.") Старый еврей, переживший нацистский лагерь, любил немецкую поэзию.

Всё, что происходило дальше, не имело, казалось, к ней отношения: она бессознательно, подчиняясь инстинкту, врывалась в соседние дворы; из вилл, из задраенных окон, выглядывали неприветливые люди, беззвучно шевелили губами, но не открывали, кто-то показал пальцем на висок и задёрнул штору, из-за дверей доносился собачий лай; наконец, вышел пожилой мужчина, выслушал её и сказал, картавя: "Говоры по-русску." Когда понял, побежал за ней – как был: в трусах и рваной майке, – куда-то звонил, сразу приехала "скорая" и полиция, врачи колдовали около Ицхака, а полицейский составлял протокол; Нюра не понимала вопросов, а полицейский не понимал её ответов, и тогда сосед взялся переводить, но в его польском она разбиралась ещё хуже, чем в иврите, поэтому, расписавшись в конце концов под протоколом, так толком и не уяснила, чего от неё добивались.

Возвращаясь домой, она долго стояла в переполненном автобусе – закончился рабочий день. Потом освободилось место, девочка передвинулась к окну, и Нюра села рядом с ней, благодарно кивнула; на коленях у девочки лежала русская газета; с фотографии глянули знакомые раскосые глаза, и прежде, чем Нюра сообразила: "Лялька!" – увидела два стихотворных столбца и над ними подчёркнутые буковки-посвящение. Придвинула голову ближе к девочке, почти склонилась над газетным листом.

                                                         И-цию С-ву

                        Растранжирю, приумножу я,

                        Разорву и залатаю.

                        ...Тихий домик у подножия

                        Ала-Тау.

                        Осень хрупкая и рыжая

                        Всё зовёт, всё кличет вьюгу.

                        Пролетает по-над крышею

                        Стая к югу.

                        Грянет гром и вспыхнет молния,

                        Протянув к низине нити.

                        Всё забыла я.

                        Не вспомнила.

                        Извините.

                        1995 год

Хватило сил – даже не подумать, а бессловесно осознать: "Когда всё забывают и не вспоминают, таких стихов не пишут", – и поползла, заскользила на пол. Успела расслышать крик – по-русски: "Женщине плохо!" – и ещё что-то на иврите, но уже по другую сторону сознания.

 

Второклассницей, в школьной форме с пришитым белым воротничком и красной звёздочкой на груди сидела Нюра Лебенштайн – впервые в жизни – в зале городского театра. Привели всю школу, и ещё другие школы тоже, чтобы ученики услышали правду о писателе со странной фамилией – Пастернак. Невысокий стройный человек читал со сцены стихи:

                        – Что за имя – Пастернак –

                        Вдруг у нас в народе?

                        Не хочу я, чтоб сорняк

                        Рос на огороде.

                        Соберу я урожай,

                        Пусть гудят ручищи!

                        Уезжай же, уезжай, –

                        Будет воздух чище.

Учителя и ученики аплодировали, потом выступали ещё какие-то люди и говорили, говорили, произносили странные фамилии и названия: Доктор-Живаго, Нобель-Шнобель, Новый-Мир, Президиум-Правления-Союза-Писателей и – без конца – Пастернак-Пастернак-Пастернак. Тот, который декламировал стихи, много раз появлялся перед публикой и зачитывал письма, а потом подошёл к краю сцены, взял у кого-то из рук записку, пробежал глазами, улыбнулся:

– Мне из зала прислали стихи, автор – ученица седьмого класса, – он назвал фамилию девочки из их школы, отличницы, её недавно выбрали председателем совета дружины. – Я с удовольствием прочитаю:

                        "Мы любим Родину свою,

                        Стараясь лучше стать,

                        И не позволим никому

                        На Родину клеветать." Очень хорошие стихи, спасибо. Вот так нужно любить свою страну, свой народ, родную партию и правительство.

Нюра услышала, что этого человека называют Игнаций Серов, что он известный писатель и что завтра их поведут в этот же самый театр на спектакль, который придумал этот самый человек.

На представление их привели строем, поставили в очередь к гардеробу, потом Нюра, зажав в руке номерок, сидела в первом ряду, потому что учительница дала ей букетик. Цветы были бумажные, а листочки матерчатые.

– Когда всё закончится, – сказала учительница, – я кивну, и ты вместе с детьми из других классов подымешься на сцену и протянешь цветы одному из артистов.

В спектакле участвовали пионер Павлик Морозов и его злой и жестокий отец. Пионер Павлик Морозов спасал зайцев во время наводнения, брал их за пришитые к белым шапочкам уши и отводил на зелёный холмик, а злой и жестокий отец стрелял в зайцев из-за дерева. У отца был длинный горбатый нос, а у ружья кривое дуло, и отца почему-то звали Борис Пастернак. Зрители аплодировали доброму пионеру и ненавидели его отца. Когда Борис Пастернак появлялся на сцене, ученики свистели и топали ногами.

После представления все артисты выходили на сцену и кланялись. Пионер Павлик Морозов оказался женщиной, и зайцы тоже были женщины, а Борис Пастернак отклеил горбатый нос и превратился в милого старичка. Но ребята продолжали свистеть ему и топать ногами, и тогда из-за кулис выбежал Игнаций Серов, взял Павлика Морозова и Бориса Пастернака за руки, вывел к краю сцены, и они втроём кланялись и улыбались. Нюра стала смотреть не на сцену, а на учительницу, и когда та кивнула, из зала понесли цветы. Нюра подошла к писателю Серову, а он приподнял её и поцеловал в нос. Она растерялась и чуть не унесла цветы обратно, но он взял их у неё вместе с номерком и погладил девочку по голове. У Нюры сильно-сильно забилось сердце, а номерок от гардероба Серов ей вернул.

В шестьдесят седьмом году Игнаций Серов, такой же стройный, с только-только наметившейся сединой, пришёл в их школу на выпускной вечер. Вместе с директором, низеньким и толстеньким человечком, он вручал золотые и серебряные медали – две золотые и две серебряные – лучшим ученикам, опять читал стихи:

                 "Вы с золотом вступаете в рассвет,

                 И ничего дороже в жизни нет.

                 И Партия родная, и народ

                 Вас поведут на подвиги вперёд."

Ещё он говорил о происках сионистов против миролюбивых арабских народов.

Начались танцы, и Нюра, преодолев смущение – голова раскалывалась от ударов в виски, сердце колотилось – подошла к Серову:

– Много лет назад вы подняли меня на руки и поцеловали. В театре на вашем спектакле. Я вручала вам цветы. Мне было восемь лет... Можно пригласить вас...

Он взглянул на рослую стройную девушку в белом облегающем платье, льняные волосы рассыпались по приоткрытым плечам, правой рукой он обхватил её талию и – закружил, закружил, закружил. Она почувствовала его сильные руки, и вёл он умело, заботливо; она взлетала вместе с ним, взлетала, взлетала...

– Как вас зовут? – спросил Серов.

– Нюра, – ответила, но тут же засмущалась, застеснялась своего имени и поправила себя: – Аня.

– Почему же, Нюра – это замечательно. Так и запишем: "Ню-Ра, Ню-Ра, Ра-Ню Серд-Це". Правда, забавно?

Они танцевали и танцевали, и он рассказывал ей – умно, интересно, с ней никогда ещё никто так не разговаривал; она смотрела в его глаза, они – то улыбались, то становились задумчивыми. Ей нравились его ранняя седина и короткая бородка, ироничная улыбка и внимательный наклон головы, когда, задав вопрос, он ожидал ответа.

После выпускного бала все высыпали на улицу и пошли бродить по городу – так было заведено, а Серов предложил:

– Поедем ко мне. Отметим этот праздник вдвоём – вы и я. А ещё лучше: ты и я. Идёт? Ню-Ра, Ра-Ню, Ду-Шу, Серд-Це.

Она не могла обращаться к нему на "ты"; он смеялся:

– Скажи – "ты". Скажи: "Игнат, ты самый красивый, ты самый умный, ты самый талантливый мужчина на свете." Заучи это наизусть и повторяй мне всю жизнь.

Когда рассвело, а они так и не заснули – он лежал рядом с ней и гладил её волосы – Игнат попросил:

– Расскажи о себе, не оставайся загадкой, я не умею разгадывать загадки. Ты – моё ночное инкогнито. Назови хотя бы свою фамилию. Нюра... – дальше

– Лебенштайн.

Его рука замерла на её волосах, девушка почувствовала, как Серов отшатнулся, но потом тихо рассмеялся.

– "Мне глаза твои забыть едва ли.

У евреек, кто-то мне сказал,

Может, только в древности бывали

Серые, как у тебя, глаза." Стихи чужие, не претендую.

– Я не еврейка, – сказала Нюра. – Мои родители немцы.

– Поволжские?

– Нет, с Украины.

– Слава Богу! – прошептал Игнат. – Камень с плеч.

Он благодарно поцеловал Нюру – в губы.

...Она с трудом открыла глаза. Белый потолок, белый безжизненный свет флуоресцента, белые задергушечки на чёрных ночных окнах. Повернула голову. Рядом с койкой в кресле спит маленький сухонький старичок, реденький седой ёжик на голове, седенькая, коротко остриженная бородка. "Ответственный секретарь газеты "Голос провинции" Игнаций Серов, – бесстрастно подумала Нюра. – Писатель, автор десяти книг, самый красивый, самый умный, самый талантливый мужчина на свете. Мой единственный мужчина."

Игнаций завозился, кашлянул.

– Проснулась? Слаба ты, мать, проспала внука. У нашей Светки сын. Как говорится, "мазал тов". Будем обрезать. С волками жить – по волчьи выть. Диалектика.

 

– Считай себя лауреатом ежегодной литературной премии имени Арнольда Крона, – сказала Мина. – Деньги не ахти какие, две тысячи, но всё же...

– Долларов?

– Жирно срать будешь. Миллионеры – люди щедрые, но не до такой степени. Что пьёшь?

– Обижаешь, начальница...

– Ну, да, да, специально для тебя держу. У нас, кроме тебя, эту мерзость никто в рот не берёт, какие-то капли от кашля.

– Не забывай: я восточный человек.

Ближе к вечеру, когда солнце уходило за дом и тень надвигалась на двор, сидеть на веранде, особенно в ветреную погоду, становилось холодновато. Мина поёжилась, ушла, вернулась с подносом; её плечи были покрыты шалью. "Оренбу-ургский пухо-овый платок," – пропел Серов надтреснутым тенорком. Мина поставила перед Игнатом стопку и наполнила её анисовой водкой, себе в маленькую рюмку нацедила кофейного ликёра. В розеточках бугрились маслины, орешки, маринованные огурчики, солёные кукурузные початки, кисловатые мясистые артишоки.

– Давай – за твоего сабру. Писька зажила? Если пойдёт в деда, девки будут довольны.

– Ты-то почём знаешь?

– Я женщина. У меня опыт.

– О, об этом ещё Жюль Ренар сказал: "Опыт – полезный подарок, которым никогда не пользуются."

Игнат с удовольствием влил в себя анисовку, Мина пригубила ликёр.

– Дальше обслуживай себя сам, сколько хочешь. Полагаюсь, ха-ха, на твой опыт. Пользуйся.

– Общение со мной идёт тебе на пользу: становишься острословом. Острословкой.

– А ты говоришь: "никогда не пользуются"! Дурак твой Жук Ремарк. Пойду сварю кофе.

Он смотрел ей вслед: овальная, почти круглая баба; двигалась Мина грузно, медленно, и дышала тяжело: видно было, как во время ходьбы плечи её подымаются и опускаются, подымаются и опускаются. "Сколько ей? Пятьдесят пять? Рановато, мать, состарилась. Тебе бы ещё прыгать да молоденьким подмахивать – при твоих-то деньгах..." Он налил, выпил, нацепил на миниатюрную позолоченную вилочку мякоть артишока, медленно прожевал, "хорошо!.." и налил ещё.

– Игнат, перетаскивай всё в салон, на веранде холодно, – крикнула Мина. – Позвонил Мойша, у него, как всегда, заседание в мэрии, вернётся ночью. Не помню, когда я видела его последний раз.

– Доверчивые вы, бабы, – засмеялся Серов, ставя поднос на журнальный столик. – "Заседание в мэрии"! Как бы не так!

– Что-о? Да ты охуел! Мишка? Его и в молодости-то это дело не интересовало, всю жизнь обходилась собственными силами.

– В тихом омуте...

– В его омуте черти не водятся, Мишкин омут давно засох, мохом зарос, пылью покрылся и отпал. Слушай сюда дальше. Арнольд Крон был американский миллионер, древний старик, женился на потаскушке из Китая, были такие русские евреи из Харбина, она из бляди стала леди, он грёб, а она загоняла его в гроб; теперь мисс Крон большая жертвовательница, учреждает стипендии имени мужа, всякие фонды. Я поговорила с мэром, в министерстве абсорбции, в сохнуте, написали ей письма: идёт, дескать, большая русская алия, все культурные, читают книжки, пишут книжки, хорошо, если им будет знакомо имя вашего дорогого незабвенного покойного супруга. Она согласилась на ежегодную премию. Я подсунула ей твою книгу и газеты с твоими же рецензиями, русским языком она владеет – смешно так: "Не будете ли вы настолько любезны, душечка," или: "Если вам не составит труда, буду весьма и весьма обязана, моя милочка"; не уверена, что книжку она одолела, но рецензиями поинтересовалась. Вот письмо и чек – с просьбой опубликовать сообщения в русских газетах. Прими мои поздравления.

– Мина, дорогая, нет слов.

– И не надо. Как нас учили в школе? "Сочтёмся славою, ведь мы свои же люди!" Знаешь, у меня в молодости была, оказывается, хорошая память. И училась я хорошо.

Он доливал и опрокидывал – рюмку за рюмкой, анисовая водка шла, как всегда, хорошо, Серов хмелел и не замечал, что хмелеет. Когда рука Игната легла на обширное Минино колено, она ласково отстранилась:

– Тебе, братец кролик, к Нюре пора, заждалась она своего лауреата, иди, дедуля. У меня дел – невпроворот. Сейчас я тебе такси вызову.

Ляля выбрала место в центре зала, сразу за проходом. Минуты за две-три до начала народ повалил так, что свободных кресел почти не осталось.

"Умелая организация, – подумала Ляля, – узнаю Игната. Спит, наверно, с какой-нибудь важной бабой, она для него старается." Сердце ёкнуло, но Ляля отогнала от себя дурные мысли: "Прочь отрицательные эмоции, от них появляются морщины."

В публике преобладали пожилые, далеко за сорок, а то и за пятьдесят, и за шестьдесят. Поблескивали лысины, дымились седые венчики.

Зал погрузился во тьму, и тогда на сцене вспыхнул свет. В центре, в ярком луче юпитера, за столом сидел Игнат – в подчёркнуто скромной бежевой, с короткими рукавами, рубашке, ворот – две верхние пуговицы – расстёгнут. Ляля оглядела его, всё сразу отметив, в груди опять на мгновение защемило и – отпустило.

Кто-то в первом ряду зааплодировал; "подставной," – подумала Ляля. Почин не был подхвачен, и аплодировавший притих, но тут в разных местах зала раздались нестройные хлопки, и тогда вспыхнули аплодисменты. На сцену вышла тяжёлая молодая дама.

"Может, с этой? – ревниво подумала Ляля. – Пожалуй, нет, не его вкус. А впрочем – хоть бы и с этой, что мне за разница!.."

Ляля невнимательно прослушала славословия в адрес лауреата. Перечислялись журналы, которые он редактировал, назывались его книги, пьесы и поставленные по ним спектакли, громкие имена учеников и последователей; это производило впечатление. В свободной импровизированной беседе с ведущей Игнат объяснил секрет замены неблагозвучной своей фамилии на скромный псевдоним, под которым он "вступил в большую литературу," – сделала реверанс ведущая. "Относительно большой литературы, – скромно улыбнулся Игнат, – позволим времени сказать своё слово." – "А разве это слово не сказано? Нынешняя премия тому доказательство." В зале опять зааплодировали. Серов встал и поклонился.

"Ловкач! – улыбнулась, оценив, Ляля. – Артист..."

– Поговорим о вашей драматургической деятельности, – донеслось со сцены.

– С удовольствием. Театр – моя давняя страсть. Там я много трудился на сценическом поприще, а тут меня, что называется "понесло". Сам пишу, сам исполняю с подмостков. Получился некий театр одного актёра.

– Надеюсь, мы будем иметь счастье услышать фрагменты вашей программы?

– Разумеется, это ведь мой вечер. Если уж пришли, терпите. Я почитаю из моего театрального представления "Молчание пустырей".

И снова – одобрительные аплодисменты.

"Молодец, – опять улыбнулась Ляля. – Ни одного отступления, ни единого срыва, всё, как по писаному."

Начались приветствия: от мэрии, от сохнута, от министерства абсорбции – на иврите, переводил, из рук вон плохо, какой-то, очевидно, очень нерусский человек с чудовищным произношением, потом заговорили на общедоступном наречии: представители союза писателей, клуба авторской песни, казахской еврейской общины, выходцы с Украины – отдельно – и выходцы из Одессы, Киева, Бердичева, выступали москвичи и питерцы, репатрианты из Пензы, Самары и Нижнего Новгорода, с родины президента Ельцина Екатеринбурга; грузин прочитал на грузинском языке свои стихи, посвящённые юбиляру, сорвав шквал свиста и аплодисментов.

– Мы все очень сожалеем, – показательно загрустила ведущая, – что из-за болезни в этом торжестве не смогла принять участие известная писательница Регина Кербель, землячка и поклонница таланта Игнация Серова. Она загодя просила включить её выступление в программу, но обстоятельства, как видите...

"Господи, брехать-то зачем..."

Толстая начальственная баба, заполнив собою сцену, распиналась в своей любви к дорогому виновнику торжества, стреляла по сторонам заплывшими глазками и хихикала, сказала – не то всерьёз, не то шутя: "Следующая презентация в этом зале – моя. Правда, Игнат?"

После неё опять взял слово Серов:

– Мне как-то не по себе чувствовать, что я – Гвозд программы, – скаламбурил удачно, и зрители оценили, засмеялись, захлопали. – У меня ощущение, что здесь говорят не обо мне, а о моём каком-то невероятно знаменитом однофамильце. Сам по себе я – человек скромный, не любящий яркого света и громких фраз. Но если уж всё это сегодня случилось, что же – вам виднее. Спасибо.

"Всё, с меня хватит," – подумала Ляля, и тут ведущая объявила перерыв ("в театре это называется антрактом," – желчно подумала Ляля), "после чего наш замечательный драматург порадует нас фрагментами своей театральной программы "Молчание пустырей", а пока желающие могут приобрести книгу, удостоенную высокой награды, с автографом автора." "И с фотографией фотографа," – закончила фразу Ляля. Она заметила, что начала не на шутку раздражаться.

Включили свет, захлопали сиденья, зрители устремились на сцену, перед столом около Игната образовалась очередь.

Шли люди, Ляля нерешительно смотрела то на них, то на удлиняющийся перед столом хвост; перехватило дыхание. "Пойду!" – решилась она. Порылась в сумке, пересчитала "наличность", отложила двадцать шекелей – "на билет", подумала, прибавила ещё десятку – "на непредвиденные расходы", опять пересчитала и направилась к сцене. Очередь двигалась медленно, Игнат складывал деньги в картонную коробку, отсчитывал сдачу, спрашивал: "Как вас зовут?" Кивал: "Очень приятно", надписывал, расписывался, вручал книгу, и опять – к следующему: "как вас зовут?"

Протянула купюру:

– Ляля.

Сама удивилась обыденности своего голоса, хотя во рту пересохло.

Нацеленная ручка отдёрнулась от книжной страницы, Серов поднял голову. И вдруг она увидела во взгляде Игната испуг, обычный испуг шкодливого пацана, которого застали за постыдным занятием. Но – может быть – ей это только показалось.

– Ты? Откуда?

Засмеялась, кажется – не очень вымученно:

– От верблюда. Пиши: "Уважаемой Ляле в память о незабываемой встрече", дата, подпись. Ну!

– Ты... Когда ты приехала?

– В начале девяносто четвёртого.

– И не объявилась... Я писал тебе, я послал... Ты ничего не получила?

Ляля пожала плечами, покачала головой.

– Дамочка, вы чего застыли, как вкопанная, – возмутился стоявший позади неё мужчина с номенклатурной внешностью. – Берите книгу и идите.

– Подожди, не уходи. Одну минуту, я верну тебе деньги, не уходи, – растерянно зачастил Игнат и стал рыться в коробке. – Ты не уйдёшь? Ты обещаешь?

– Обещаю, обещаю, – кивнула Ляля. У Игната, она обратила внимание, задрожали руки, и монеты покатились по столу, по полу, и рассыпались книги. Взмокла рубашка.

Ляля вышла в фойе, прошлась, перед зеркалом остановилась, поправила тонкую золотую цепочку с кулончиком, стряхнула пылинку с лацкана. Публика потекла в зал; фойе опустело.

"...я – человек скромный, не любящий яркого света и громких фраз." Открыла сумку, достала пачку листов, расправила. Текст отпечатан на пишущей машинке, шрифт, со всеми сбоями, пропусками и перескоками, знаком ей из той жизни, ой, как знаком... Регина, отдавая ей это, сказала: "Вот, почитай в дороге, друзья прислали. Не соскучишься. Сам сочинил, сам на память выучил. Не поверишь: два месяца репетировали, целая труппа. Распределили роли, разработали мизансцены. Почитай, забавно, по-моему – клинический случай в чистом виде." Ляля тут же пробежала взглядом, решила: розыгрыш, так не бывает. "Уж я ли не знаю Серова!"

Даже сейчас, после всего увиденного, это напоминало ей капустник. "Не бывает такое – всерьёз." Стала перечитывать.

СЦЕНАРИЙ

торжественного вечера писателя Игнация СЕРОВА.

ВЕДУЩАЯ: Здравствуйте, господа! Начинаем творческий вечер самого популярного современного русского писателя, живущего в Израиле. Он и поэт, и прозаик, и публицист, и драматург, и переводчик, ни одну Музу не оставил он без внимания. Позвольте вам представить нашего замечательного земляка, лауреата литературной премии имени Арнольда КРОНА писателя Игнация СЕРОВА.

(Аплодисменты.)

"А кто такой, между прочим, Арнольд Крон? Жаль, энциклопедии остались дома, посмотреть негде." Задумалась: "Остались дома. А где он – дом?" Завертелся мотивчик: "Где эта улица, где этот дом? / Где этот парень, который влюблён? / Вот эта улица, вот этот дом, / Вот этот парень, который влюблён." Перевернула лист.

СЕРОВ: Подлинная моя фамилия Гвоздь, но, как и полагается, моему отцу сделали маленькое обрезание, поэтому получился "Гвозд" – без мягкого знака на конце. (Сдержанно улыбается. Смех в зале.) А Серов – герой моего детства, лётчик-испытатель, участник войны в Испании. Я тоже мечтал стать лётчиком-испытателем. Судьба распорядилась иначе, и вот перед вами – писатель.

"Инженер человеческих душ..." Вспомнила, почему-то, – давние свои стихи: "Не отчаянье, не досада, – / Это жизнь утекает в нети, / Да галдят у чужого сада / Не мои и не наши дети."

(Аплодисменты.)

Перескочила на следующий абзац.

ВЕДУЩАЯ: И с этим псевдонимом вы вступили в большую литературу. Верно?

СЕРОВ: Относительно большой литературы позволим времени сказать своё слово.

Взгляд скользил по напечатанному, а в ушах звучали голоса, произносившие эти самые слова и фразы со сцены. Захотелось отбросить листы, сунуть голову под кран или ударить ею о стену. Или – открыть утром глаза и удивиться: "Приснится же такое! – чур меня."

Заглянула в конец "Сценария".

СЕРОВ: Мне как-то не по себе чувствовать, что я – Гвозд программы. (Смех в зале.) У меня ощущение, что здесь говорят не обо мне, а о моём каком-то невероятно знаменитом однофамильце. Сам по себе я – человек скромный, не любящий яркого света и громких фраз. Но если уж всё это сегодня случилось, что же – вам виднее. Спасибо.

(Аплодисменты. Все встают.)

Перегнула листы, затолкала в урну и вышла наружу, в шум вечернего города.

Мимо шли, по-детски держась за руки, парень-солдат (на плече болтается, стволом вниз, автомат) и девушка; Ляля расслышала русскую речь.

– Скажите, пожалуйста, как пройти к центральной автобусной станции?

– Сядьте на "тройку", пятая остановка, вам покажут. Вот тут "тройка", за углом.

Поблагодарила и пошла к остановке.

 

Автобус тряхнуло – похоже, под колесо попал крупный предмет – и Ляля проснулась. Вдоль прохода неярко светились плафоны, в чёрных оконных стёклах она различила своё тусклое отражение, оно подрагивало. Вгляделась, желая определить место; ничего не видно. Наконец, глаза попривыкли, увидела далеко-далеко еле заметную светящуюся точку и ещё одну, и их отражения в воде: автобус шёл вдоль моря. Ляля узнала набережную, отсюда до дома можно дойти минут за сорок. Встала, взяла сумку и, покачиваясь, прошла к водителю.

– Ты можешь высадить меня? – спросила по-английски.

Он ответил ей с типичным сабровским акцентом:

– Тут нет жилища, скоро доедем.

– Я хочу выйти здесь.

Парень кивнул:

– Please, – притормозил и открыл дверь.

Тьма, низкие облака, в разрывы которых иногда проглядывают звёзды, песок под ногами, лица касается влажный ветер с моря.

Ляля разулась, нашла в сумке полиэтиленовый мешочек, сунула туфли в него и пошла вдоль линии прибоя; иногда волна накрывала её ступни; вода была тёплая, она пенилась и щекотала пальцы.

Шла медленно; спать уже не хотелось, дома её никто не ждал.

Наверно, уже больше двенадцати. Значит, наступил день её рождения. Утром, конечно, позвонит мама, будут поздравлять друг дружку: обе родились в один день, вот такое получилось совпадение.

– Как ты? – спросит мама.

– А ты как? – спросит Ляля.

– Я не могу без тебя, – скажет мама.

– А я без тебя, – ответит Ляля.

Ни мама не предложит: "возвращайся", ни Ляля не позовёт: "приезжай".

А тогда, вьюжным декабрём девяносто третьего, когда решилась, выдохнула: "еду," – мама кивнула: "в добрый час". Знала, что – что бы ни сказала, будет так.

"Поезжай, – кивнула мама, – замкни круг. В жизни каждого человека, семьи, народа существует много кругов. Все замкнуть невозможно, нужно выбрать один. Хотя бы один круг должен замкнуться. Внучка Израиля Кантора, погибшего в Понарах, уедет в Израиль, это правильно. Твои дети родятся свободными людьми в еврейской стране, иначе жизнь всех предыдущих поколений Канторов, их мучения, их верность, их жертвы потеряют смысл, превратятся в насмешку. Конечно, поезжай," – кивнула мама, но ничего не сказала дочери, потому что – что она могла ей сказать?!

Далеко на горизонте прогудел пароход, ему ответил второй, оба гудка скорее угадывались, чем различались сквозь шум моря. "Мазал тов!" – услышала Ляля в пароходной перекличке и подумала благодарно: "тода раба".

"Ты ещё устроишь свою жизнь, – вспомнила слова, оброненные Игнатом – когда-то, в домике, в предгорье Ала-Тау. – Тридцать пять – не возраст."

"А сорок – возраст? Скажи, Игнат, сорок – что по-твоему: возраст?"

Всё-таки он позвал. "Ляля!" – услышала из-за захлопнутой ею двери. Она не ответила, ушла – в ночь. Гордая была. А что – если бы остановилась, вернулась, что было бы тогда? Что, Игнат?

"Не отчаянье, не досада, – / Это жизнь утекает в нети, / Да галдят у чужого сада / Не мои и не наши дети."

Вот и дом. С днём рождения, Ляля. С днём рождения, мама. Мамочка...

 

Глава четвёртая

орозвоеводадозором обходитвладеньясвои." Для Зэева вся эта стихотворная строчка состояла из двух бесконечно длинных слов. Он поделился наблюдением с Шимоном, и тот, загибая пальцы, зашевелил губами.

– "Мороз"-раз-два-три-четыре-пять-"свои"-шесть слов!

– У тебя другая арифметика, русская.

Солнце уже поднялось; Зэев, как он делал это на протяжении последних лет, объезжал с утра, часа за полтора-два до начала рабочего дня, "владенья свои". Он сам сидел за рулём, "пусть водитель поспит, за день наработается." Ещё с армейских времён, "с младых ногтей своих" Зэев не только не уставал во время вождения, а напротив – любил, выехав на машине за город, поколесить, сидя за баранкой, чтобы снять усталость и напряжение, поэтому не упускал возможности "пошоферить". Некрасовской строке его обучил Шимон Винницкий, и каждое утро, пускаясь в "инспекционную поездку" по городу, он про себя повторял:

– "Морозвоеводадозором обходитвладеньясвои."

Синие дворники уже заканчивали работу. (Когда эти должности, вместо арабов с территорий, стали занимать инженеры, врачи и учёные из Советского Союза, Зэев настоял, чтобы им выдали спецодежду – синие комбинезоны.)

Его машину знали, его узнавали, приветливо помахивали ему, он, приоткрыв окно, издали кричал некоторым, с кем был уже знаком, одну и ту же фразу: "Здравствуй, товарищ!" – и ему отвечали тем же.

На тротуаре рядом с тачкой курил высокий блондин. Зэева позабавило: парень, докурив, бросил окурок на тротуар, потоптал его носком ботинка, наклонился, подобрал и бросил окурок в тачку. "Вот почему у них нет безработицы."

Дворник показался ему знакомым. Зэев открыл окно. "Здравствуй, товарищ!" "Моё почтение," – поклонился блондин; Зэев не понял, но звучание уловил. "Моё почтение... – повторил, засмеялся: – ...товарищ." И тут он вспомнил: "Товарищ Романов!" – как русский царь. Накануне в фойе городского дома культуры мэр открывал художественную выставку; картины этого парня ему понравились.

– Михаэль Коган, – представился художник.

– Почему же подпись "М.Романов"?

– Псевдоним – в честь русского царя.

– Он тоже любил рисовать?

– Кровью на снегу.

– Этого в России всегда хватало. И не только в России – к сожалению. Как продаются картины?

– По шекелю за килограмм.

– За килограмм?

– Или за квадратный километр.

Выставка была интересной, но Зэев покинул её с унизительным чувством собственного бессилия.

Теперь нужно сказать парню что-нибудь доброе.

– Ты способный художник, – улыбнулся Зэев дворнику.

– Спасибо.

– Не отчаивайся, всякое начало трудное.

– Я не отчаиваюсь, наоборот. Я инженер, но даже не пытался, это меня устраивает, есть время рисовать. Всё okay.

– Удачи.

Зэев заглянул в записную книжку, отодвинул её, прищурился, с трудом (всегда отличался хорошим зрением...) прочитал адрес строительной площадки: там подрядчик закончил работу и не вывез мусор. Жильцы пожаловались: завелись крысы.

Дал задний ход, вырулил на центральную трассу, проскочил два квартала, свернул в боковую улицу. Ехал и отмечал: четыре новых одиннадцатиэтажных дома, между ними разбили парк, оборудована детская площадка, расширена дорога, озеленили разделяющую полосу, на перекрёстках установлены светофоры, раньше здесь бывали пробки и аварии. На углу педагогический колледж, вырос новый учебный корпус, к сентябрю закончат монтаж оборудования, теперь всё компьютеризируется: новые времена – новые нравы. "O, tempora! O, mores!" Кстати, о нравах: мусор так и не убран. Выяснить имя подрядчика, оштрафовать и внести в чёрный список. Наверняка чей-нибудь родственник – из конкурсной комиссии или из состава городского совета, теперь начнёт засылать ходоков.

Коалиция разваливается. Всё труднее управлять городом. На последнем заседании хлопнула дверью ещё одна фракция, всего два человека, но при перевесе в три, который у него был, это – последний звонок. Денег нет, дефицит растёт, раньше удавалось собирать пожертвования среди западных евреев, парк – на эти деньги, укрепили табличку: городу от семьи Глейзеров, Давида и Сарры, в память о сыне Хаиме, погибшем в Ливане, – "Siste, viator!" – "Остановись, прохожий!". Религиозная семья, мальчик один, без родителей, приехал в Израиль, пошёл в армию – и погиб. Похоронили в Америке, а здесь разбили парк. Старики каждый год приезжают и сидят в обнимку на скамеечке под эвкалиптом, с сыном беседуют. Потом возвращаются домой, к живым детям, к внукам, к семейному бизнесу.

В городе начала выходить ещё одна русская газета. С Миной Шер до сих пор кое-как ладили, приспособился. Голосок у бабы сладенький, глазки масляные, а хватка – железная. Муж её в порядке, во всём поддерживает: взглянет, кивнёт и голосует – "за". Удобный.

Издатель новой газеты – то ли уголовник, то ли псих, а скорее всего – подонок. Пришёл на аудиенцию – рваные джинсы, грязная рубашка, нечёсаные патлы, морда два или три дня не бритая, говорят, это теперь в моде, зловоние – от давно не мытого тела, тоже, наверно, мода. Стал жаловаться: гады-чиновники отказывают в жилплощади. Объяснил ему: я мэр, а не председатель советского горисполкома, я квартирами не ведаю, для этой цели существуют специальные учреждения, туда и обращайся, а моё хозяйство – канализация, озеленение, вот по этим вопросам – пожалуйста, милости прошу. Тот гнёт своё: у нас свобода слова, имею право писать о мэре, что хочу. Или дай квартиру, или свобода слова.

– Записывай: "Во время встречи мэр вёл себя грубо и выставил нашего корреспондента из кабинета." Шалом!

Нужно попросить Шимона – не пропустить, что тот в своём листке намарает.

Приближается первое сентября, половина школ не готова к учебному году. Денег на ремонт нет. И не предвидится. Зэев вздохнул: а школы будут отремонтированы. Как? С Божьей помощью...

Опять раскрыл записную книжку. Вчера прорвало канализацию, улицу затопило дерьмом. Район старый, весь трубопровод прогнил, давно пора менять. Нужно подъехать посмотреть, что там делается, с утра должны были прибыть ремонтники. "Держу пари – с кем угодно: никого на месте аварии нет."

"Sic transit gloria mundi," – усмехнулся мэр, припарковал автомобиль и вышел. Дышать трудно, по проезжей части растекаются рукава смердящей жижи. У открытого огороженного люка стоят рабочие, рядом – ремонтная машина.

– "Морозвоеводадозором обходитвладеньясвои", – крикнул мэр. – Здравствуй, товарищ!

Один из рабочих обернулся:

– Тамбовский волк тебе товарищ.

Зэев не понял, но приветливо помахал рукой.

 

е родись красивой, родись счастливой." Хотя некрасивой Мина никогда себя не считала – уж в молодости-то точно, но и счастье было явно на её стороне. А счастье её – это ум, природный, наследственный, родовой. Вся в маму. Отец был тюфяк, добрый, но с его добротой да без маминой изворотливости они пропали бы. Весь дом на маме держался.

И ей, Мине, досталось такое же счастье. Мужик – ни рыба, ни мясо, так, инструмент, но – что правда – безотказный. В этом тоже есть свои достоинства. Воистину: муж голова, жена шея, куда повернёт, туда всё и пойдёт. А идти – далеко-далёко, негоже на полпути останавливаться. Как учили в пионерской организации: "Дорогу осилит идущий." И – уже из дальнейшего жизненного опыта, непионерского – и ебущий. Но это – не про Мойшу.

Столкнулась с Семёном, буквально – носом к носу. Сколько не виделись? Лет пятнадцать, наверно. И – как ни в чём не бывало: "Привет!" – "Здравствуй." – "Как дела?" – "В порядке." – "Здоров?" – "Слава Богу." – "Как Галя? Спишь с бабкой?" – "Ну, не с дедкой же. А ты – тоже бабка?" – "Нет, что ты, я ещё молодая, успею. Мои крали хотят сначала пожить в своё удовольствие, поездить, разбогатеть. Не плодить же нищих." – "Ну, до нищеты им..." – "Всё относительно. Как ты-то?" – "Всё так же: станционный смотритель, карабкаюсь на вшивые светофоры." – "Злопамятный ты." – "Просто памятливый. Да и правда это. Пока."

Смотрела ему вслед: шестидесятилетний мужик, седина, залысины, а идёт – будто ему двадцать. Жаль, не сложилось, сама упустила. В мужья такой, конечно, не годится, он сам себе – и голова, и шея, с Галей ему – в самый раз. Но любовник... Да, не судьба. Мина вздохнула.

На улице водитель фургона орёт в микрофон: "Яйчи! Яйчи! Купичи яйчи!" За последние два-три года район заселили русские, даже старьевщики-арабы, много лет колесившие здесь с криками на идише "алты захен!", что означало "старые вещи!", научились называть цены и торговаться по-русски. И вправду – "я русский бы выучил только за то..."

Что ни говори, а Мишке с женой повезло. Пришёл вчера вечером – злой, дёрганый. "Все – дерьмо, шкурники. Мэр для города старается, а они из него кровь сосут. Ещё двое – суки кипастые – вышли из коалиции, остался перевес с гулькин хер, один голос." – "Мишенька, радость моя, так ведь это же твой голос!" – "Мой или чей-нибудь другой, но – один, только один." – "Не чей-нибудь другой, а твой, твой, Мишенька!" Стоит, смотрит. "Ты не знаешь, что вот-вот должны выдать подряд на строительство новой школы?" – "Ну?" – "Вытащи, загну! У тебя две дочери, о которых ты обязан заботиться." – "Ну!" – "Ты прикидываешься?" – "Нет." – "Вот и я вижу, что нет. У тебя зять – кто?" – "Который? У меня их два." – "Витя Резник – кто он у тебя?" – "Лилькин муж." – "Гос-по-ди! Да ведь твой Витя – строительный подрядчик, ему работать нужно, семью кормить." – "Ну?" – "А ты о мэре заботишься." Обиделся: "Чего ты от меня хочешь?" – "Чтобы ты в конце концов поумнел. Мэр не хуже тебя знает, что коалиция держится на одном голосе, на твоём голосе, Миша. Этот голос дорого стоит, за свой голос цену назначить следует. Витя должен получить подряд. Ясно?" – "Ну, ты даёшь! Там ведь конкурс." – "А это уже не твоя, это его забота, на то он и мэр." – "Не могу я ему это предложить, у меня язык не повернётся." – "У меня повернётся, – отрезала. – Ложись спать."

Открыла сумочку, достала дневник, записала: "Зэев: Коалиция – перевес в один голос; Вите – подряд на строительство школы." Вздохнула: совсем памяти нет, приходится всё записывать. Неужто это – старость?

 

Прежде чем смять и бросить обрывок газеты в мусорное ведро, Семён Винницкий пробежал текст взглядом.

 

сажены новые разновидности как­ту­сов.

–о–

В районе "Рамот" начато стро­и­тель­ство но­вой шко­лы. Под­ряд по­лу­чи­ла стро­и­тель­ная ком­па­ния Вик­то­ра Ре­зни­ка "БУ­ДУ­ЩЕЕ ЗА НА­МИ". Мэр го­ро­да лич­но при­сут­ство­вал при за­клад­ке пер­во­го кам­ня. Он вы­ра­зил уве­рен­ность, что ра­бо­та бу­дет вы­пол­не­на ка­че­ствен­но и в срок.

–о–

Новая кольцевая дорога про­тя­жён­но­стью в 10 ки­ло­мет­ров по­зво­лит зна­чи­тель­но со­кра­тить врем­я пр­оез­да меж­ду близ­ле­жа-.

бастовка закончилась.

–о–

Состоялось заседание го­род­ско­го со­ве­та. На по­вест­ку дня бы­ло по­став­ле­но об­суж­де­ние бюд­же­та. Мэ­ра под­дер­жа­ли чле­ны ко­а­ли­ции; его про­грам­ма при­ня­та боль­шин­ством в один го­лос.

–о–

Вышла из печати и по­сту­пи­ла в про­да­жу авто­би­о­гра­фи­чес­кая кни­га из­вест­ной жур­на­лист­ки М. Шер "НИ­ЧЕ­ГО КРО­МЕ ПРАВ­ДЫ". О ней те­п­ло ото­звал­ся ла­у­ре­ат лите­ра­тур­ной пре­мии име­ни Ар­ноль­да Кро­на за про­ш­лый год из­вест­ный пи­са­тель Иг­на­ций Се-

 

Ничто в прочитанном Семёна не заинтересовало.

август-сентябрь 1997 года.

Вернуться к ОГЛАВЛЕНИЮ

Hosted by uCoz