НЕСОСТОЯВШЕЕСЯ
ГРЕХОПАДЕНИЕ
Рассказ
В 1960 году,
молодой, красивый, весёлый и находчивый, я работал в Челябинске в
конструкторском бюро, скрывавшем своё совершенно секретное предназначенье под
вывеской "ОКБ почтовый ящик 62" (именно так значилось в трудовых
книжках сотрудников). Большинство моих коллег, тоже молодых, красивых, весёлых
и находчивых, ещё даже не успело обзавестись семьями; они целиком посвящали
себя развитию советской радиоэлектроники и повышению обороноспособности любимой
родины (вернее, Родины – в отличие от других родин наша писалась с заглавной
буквы).
Мы вместе
отмечали дни рождения и такие красные даты календаря как Первое мая, Седьмое
ноября, Новый год, следом за ним – Старый Новый год (пережиток неизжитого
прошлого, в календаре не отмеченный), а также – обязательно и непременно –
праздник праздников Международный женский день 8 марта.
Новый год, и
новый, и старый, мы уже отпраздновали – с разноцветными лампочками на маленькой
ёлочке, укутанной и усыпанной ватным снегом, с обязательной бутылкой взрывного
Советского шампанского (наше шампанское – самое шампанское!); Первое мая с
красными знамёнами и добровольно-принудительным ликующим шествием приближалось,
но ещё не наступило; влажный весенний ветер сулил ледоход, будоражил надежды и
поднимал настроение – шёл месяц март, заканчивалась первая его неделя.
Мы скинулись.
Самая существенная затрата – на крепкие напитки – нам не угрожала: в
лаборатории на производственные нужды расходовалось много спирта.
Я пришёл рано.
Запахи жарящегося мяса, подгорающего лука и едкого перца закружили голову ещё
внизу, в подъезде, вызывая вибрацию в желудке и – почему-то, как у пассажиров
при взлёте и посадке самолёта, заложило уши – лёгкое состояние невесомости.
Вешалка в
прихожей дыбилась меховыми воротниками – атрибут агонизирующей зимы.
В углу
гостиной матово светился торшер со свёрнутой набок шеей.
Белая пустыня
стола с разбежавшимися по поверхности бутылками да пока ещё сухими гранёными
стаканами грустила в центре гостиной; женщины суетились на кухне, оттуда
доносились голоса, смех, звон посуды.
– Я сестра
хозяйки, – представилась из полумрака одинокая гостья; её, войдя, я не заметил
и от голоса её вздрогнул. – Я вам не помешаю?
– Что вы,
наоборот, – поспешил я заверить непредусмотренную сестру хозяйки. – Женщина,
особенно красивая…
– Вы льстец, –
улыбнулся голос. – Дамский угодник, да? Снимите пальто, бросьте в прихожей и
развлекайте меня, я не люблю одиночества… Что вы так на меня смотрите? Я вам
кого-то напоминаю?
Её лица я не
различал, только неясный силуэт виделся мне на фоне неосвещённой стены.
– Напоминаете?
Кого же? – неуклюже спросил я, высвобождаясь из рукавов.
– Мою близкую
родственницу. В семье считают, что она на меня похожа… Она киноактриса.
– Кто –
киноактриса?
– Моя
двоюродная сестра, Клара Лучко. Взгляните на меня в… ну, хотя бы – вот так.
Она повернула
голову.
– Да садитесь,
что вы стоите!
Она придвинула
к себе стул. Я сел.
– Ну?! – Она
продолжала сидеть вполоборота.
– Да, пожалуй…
– Вам нравится
моя двоюродная сестра? – Она подалась вперёд, её ладонь легла на моё колено.
Мне шёл
двадцать четвёртый год.
– Вам нравится
Клара Лучко? – повторила родственница популярной киноактрисы. Моё колено млело
под её ладонью.
Клара Лучко
мне… Клара Лучко… пожалуй. Правда, её мужа, Сергея Лукьянова, я считал великим
артистом.
– Вам нравится
Клара Лучко? – она в упор взглянула мне в глаза.
– Мне нравится
Клара Лучко, – проговорил я, как добросовестный ученик на уроке произносит
перед учительницей слова полного ответа.
– У нас даже
родинки на одном и том же месте, вот смотрите.
Она сняла свою
ладонь с моего колена, отодвинулась от стола, откинула полу длинной юбки (сбоку
был разрез); оголилась стройная нога в тёмном, кажется, ажурном чулке.
– Вот, – она
приложила палец к ноге пониже бедра. – Только у меня слева, а у Клары на правой
ноге, точно такая же. Потрогайте.
Ноготками она
взяла мой указательный палец и провела по шершавой поверхности родинки. Я
робел, а она развлекалась:
– Можете
считать, что гладили ногу Клары Лучко. Кстати, меня тоже зовут Клара и тоже…
Лучко – моя девичья фамилия. Теперь я по мужу… неважно, для вас я просто Клара.
"Карл у Клары украл кораллы." А вас как зовут?
– Карл,
естественно, – почему-то съёрничал я.
– Добавьте
"Маркс", станете классиком и основоположником.
Я рассмеялся –
получилось, кажется, естественно.
– А если
серьёзно?
Я назвался.
– Тёзка моего
мужа. Он доцент в политехническом, сейчас в отъезде, уехал со студентами на
преддипломную практику. Вернётся недели через две. А я вот… решила развеяться…
в вашей компании. Не возражаете?
Я пожал
плечами.
– Кстати, я не
поздравила вас с праздником восьмого марта, – улыбнулась Клара Лучко.
– Да, конечно…
Спасибо… И вас тоже…
С кухни
потянулись женщины – с тарелками, тарелочками, салатницами. Стол ожил.
Мои глаза
привыкли к полумраку гостиной, и я мог разглядеть собеседницу. Она и впрямь
была хороша, хотя, на мой вкус, слишком густо накрашена: слой синеватых теней
под глазами, искусственный румянец на щеках, сиреневая помада – грим яркими
пятнами проступал в сумраке на её лице.
Открылась
входная дверь, с лестничной площадки ввалились в прихожую шумные голоса гостей.
Щёлкнул выключатель (включатель), свет заполнил гостиную. Я прищурился… открыл
глаза… Мне призывно улыбались её сиреневые губы, а полуприкрытые зелёные глаза
светились целомудрием, смирением и греховностью.
– Ох, какая
вы! – вырвалось у меня – непроизвольно и искренне.
Месяц назад, 6
февраля 1960 года, я женился.
Я любил мою
жену – уже три с половиной года. Три с половиной года я был в неё влюблён.
Ежедневно, ежечасно, на протяжении трёх с половиной лет, я готов был на ней
жениться – незамедлительно, сию минуту, вчера; три с половиной года она
взвешивала, стоит ли дать положительный ответ на мои притязания… или –
предпочесть иную кандидатуру.
Начался
последний, пятый курс университета, приближались госэкзамены, а за ними
распределение, никакая другая кандидатура не могла замаячить в жизни моей
наречённой: я окружил её надёжным заградительным щитом, словно передо мной
находилась осаждённая крепость; я был осаждающей армией с ясно поставленной
задачей и грамотно разработанным оперативным планом.
Три с
половиной года мы один раз в неделю проводили вместе; остальные шесть вечеров я
коротал в одиночестве под её окнами, вышагивая взад-вперёд в надежде встретить
её; попутно я сочинял страстные вирши, в которых постоянно сбивался на "я
встретил вас…" или "любовь с хорошей песней схожа…" Три с
половиной года я правдами и неправдами доставал билеты на все институтские
вечера, забирал в гардеробе её номерки, чтобы никто не мог после вечера претендовать
на её внимание (куда она уйдёт без меня – в тридцатиградусный уральский мороз,
да с ветром, да без пальто?), три с половиной года я водил её на все новые
фильмы и театральные премьеры, приносил ей необходимые для её учёбы книги (она
была усидчивой студенткой, не пропускала лекций, исправно конспектировала
первоисточники по теории марксизма-ленинизма, прилежно готовилась к зачётам и
экзаменам и получала высокие оценки, после чего сразу и надёжно забывала всё,
что изучала, конспектировала и сдавала) – это длилось долгих три с половиной
года, и всё ради одной-единственной фразы, до которой мне всё-таки суждено было
дожить:
– Мама
сказала, что наша свадьба будет – и назвала дату. Я был счастлив.
В первый раз я
увидел её в конце длинного тёмного коридора около двери её коммунальной
комнаты. В комнате перекладывали печь. Она вышла в байковом халатике и домашних
тапках, сунула мне ладошку:
– Вера.
Я смутился,
подержал её ладошку и тоже назвался. В другой руке была у неё зажата ассигнация
– цена участия в нашей праздничной вечеринке. Я помню дату: 2-ое ноября 1956
года. Именно с этой отметки началось моё летоисчисление.
Привела меня к
Вере Инка Еренбург. (Инкины родители утверждали, что по-настоящему фамилию
следует писать "Эренбург", просто в Белоруссии так
пишется буква "Э" – "Е".)
Намечалась
вечеринка, мужской контингент нашей компании превышал женский на две единицы,
баланс не сходился, пары оказывались неукомплектованными. Я позвонил
Эренбургам.
– Инка, нам
нужны две еврейские девочки. За одну девочку сойдёшь и ты, а вторую подбери
посимпатичнее, а.
– Женю
Болотскую! – предложила Инка. Я скривил в трубку рожу: на фоне Жени Болотской
Инка выглядела пусть не самой большой красавицей, но и не очень страхолюдной.
– Хорошо, я
попробую пригласить Верочку. Только ты на неё рта не разевай, она тебе не по
зубам. Будешь танцевать со мной.
Вера была
Инкиной соседкой, жила в доме наискосок. Одна короткая фраза по телефу ("я
согласна") определила мою судьбу.
Праздник
октябрьской революции мы отметили, по-моему, достойно. Я, конечно, проигнорировал
Инкино предупреждение, сел за стол около Веры, внимательно и заботливо наполнял
её бокал и тарелку, а потом не отходил от неё ни на шаг. Два танца с ней
станцевал красавчик с металлургического факультета Инька Бережинский.
"Дальше – «no pasaran!»" – решил я и занял надёжную позицию около моей
новой избранницы, опёрся вытянутой рукой о стену, перегородив к ней доступ, и
каждый раз с первого же такта увлекал её в толкучку и толкотню танца. Особенно
нам нравилось кружиться в вальсе, который и я, и, как оказалось, она тоже – оба
мы любили его и хорошо танцевали. Моя партнёрша природой была создана для
вальса (для вальса со мной! – хотелось бы мне сказать), а я, как мне казалось,
той же природой был создан для вальса с моей партнёршей.
Инька Бережинский
танцевал с Инкой.
Оказалось, что
именно на это вечер, 6 ноября, у Веры намечалась другая компания, со студентами
горного института. Она уже передала туда 25 рублей, и вдруг звонок от Инки
Эренбург.
Вопрос
обсуждался на семейном совете.
– Что
тáм за компания? – спросил дядя Исак.
– Я знаю?
Обычная гойская компания, – ответила Верина мама.
– А что
тýт за компания? – спросил дядя Исак.
– Еврейские
мальчики и девочки. Дети интеллигентных родителей.
– Так о чём же
речь? – спросил дядя Исак.
– Там уже
заплачено, – грустно ответила мама.
– Заплачено? –
спросил дядя Исак. – Сколько же там заплачено?
– Двдцать пять
рублей, – обречённо ответила мама.
– Двадцать
пять рублей? – переспросил дядя Исак.
– Двадцать
пять рублей, – подтвердила мама.
–
Капóрэ*, – коротко резюмировал дядя Исак.
Верино будущее
было, таким образом, решено, и она постучалась к соседям (только у соседей был
в их доме телефон).
– Я согласна,
– сказала Вера Инке.
– Она
согласна, – сказала Инка мне. И мы отправились через дорогу за деньгами.
А через три с
половиной года (или, если быть точным, ровно через три года и три месяца – день
в день) мы с Верой поженились.
*Капóрэ
(идиш) – жертва, которую приносят евреи накануне Судного дня, чтобы
умилостивить Бога.
Минувший месяц было трудно назвать медовым. На работе мне дали лишь
недельный отпуск, а вдогонку послали в Свердловск поздравительную
фототелеграмму. От имени коллектива её каллиграфическим почерком вывела наша
лаборантка Люба Павловна. В фототелеграмме были стихи о дружбе и любви, а также,
в художественной прозе, добрые пожелания молодожёнам.
Утром шестого
февраля мы расписались в ЗАГСе. Вечером отгуляли шумную свадьбу. Все расходы
покрыл дядя Исак. Купили два ящика водки, нафаршировали рыбу и курицу, испекли
большой торт и достали яблок. Гуляла многоголовая, многоглазая, многоязыкая
Верина "мишпоха" – родные, двоюродные, троюродные и ещё всякие
разные, степень родства с которыми установить было затруднительно, но
родственные отношения поддерживались – от свадьбы до похорон и от похорон до
следующей свадьбы.
Предоставленный
в наше распоряжение дом принадлежал дальней-дальней родне – немолодой паре с
двумя погодками-дочерьми лет двадцати одного-двадцати двух. Девочки были одна
на другую похожи, тоненькие, кудрявенькие, глаза у обеих слегка косили.
Родители надеялись познакомить их с кем-нибудь из моих друзей и просили
пригласить на свадебный вечер "пару хороших еврейских мальчиков – для
Сонечки и Лизочки, дай Бог им здоровья".
После громких
тостов, обильных возлияний, танцев до изнеможения и новых тостов и возлияний
гости постепенно разбрелись по прокуренным комнатам и улеглись или расселись,
не раздеваясь, вповалку – на кровати, диваны, в кресла, на ковры – кто где
смог, кого где повалили усталость и сон.
Утром,
заспанные и помятые, хозяева и гости вяло опохмелялись, делились впечатлениями.
– А ваш
племянник спал с нашей Лизочкой, – сладким голосом сообщила хозяйка дома моей
тёще и выжидательно посмотрела ей в глаза.
– А ваш муж
спал со мной, – в тон ей ответила моя новая тёща. Среди родни она слыла большим
острословом.
Вместо
медового месяца получилась медовая неделя. Я вернулся в Челябинск, в родной
"ОКБ почтовый ящик 62", а моя молодая жена осталась в Свердловске
доосваивать биологическую науку, чтобы уже дипломированным специалистом в области
физиологии человека и животных переехать "по месту жительства мужа".
Пока же я вёл
прежнюю холостяцкую жизнь, продолжал двигать вперёд советскую радиоэлектронику,
повышать обороноспособность любимой Родины и предаваться мечтам о том времени,
когда, наконец, моя любимая… моя желанная… моя единственная…
– …сейчас в
отъезде, уехал со студентами на преддипломную практику. Вернётся недели через
две. А я вот… решила развеяться… в вашей компании. Не возражаете?
Нога Клары
Лучко осталась неприкрытой, она вырисовывалась в разрезе юбки, упругая, чуть
полноватая, рельефная, словно изготовленная по лекалу.
Гостиная стала
заполняться моими сослуживцами, они были разговорчивыми, шумными, разглядывали
наряды, передвигали стулья, рассаживались вокруг стола, роняли на пол и
поднимали с пола ножи и вилки, придвигали к себе и наполняли стаканы.
– Будете пить?
– спросил я Клару.
– Только не
водку, – поморщилась она. – Вино, можно рислинг…
– Нет ни
водки, ни вина, ни рислинга.
– Что же есть?
– Есть спирт.
Можно пить неразбавленный, можно разбавить соком, холодным чаем, водой.
– Какая
гадость, – опять поморщилась Клара. – Что же будут пить ваши женщины?
– То, что я
вам перечислил.
– А что будете
пить вы?
–
Неразбавленный спирт, – как само собой разумеющееся сказал я.
– Я боюсь
сидеть рядом с вами, вы можете воспламениться, – жеманно проговорила Клара.
– Я буду
холоден, как лёд, и ясен, как стёклышко, – заверил я, вытащил из бутылки жёлтую
резиновую пробку и до краёв наполнил стакан…
– Тост! Тост!
– потребовали женщины.
Встал Генка
Багин из лаборатории передающих устройств; спирт в его стакане чуть прикрывал
донышко.
– Милые
женщины, дорогие коллегши, – потёк из Генки паточный голос. – Позвольте мне от
имени всех присутствующих здесь мужчин…
– Хоть бы
налил как мужчина, – презрительно уел я Генку.
– …от имени
некоторых присутствующих здесь мужчин, – внёс Генка поправку, – рассказать вам…
Генка Багин
тряхнул пышной стильной гривой, взбил и пригладил непослушные волосы,
переступил с ноги на ногу, скрипнув скрытыми под столом жёлтыми полуботинками с
приклеенной к подошвам белой микропорой в несколько сантиметров толщиной и
подтянул повыше узелок голубого галстука с нарисованным красным парусом. Генку
понесло.
– Это надолго,
– сказал я Кларе, сделал глубокий вдох, опрокинул и выплеснул содержимое
стакана прямо в глотку, задержал дыхание, потом медленно выпустил воздух из
лёгких. – За вас.
– Спасибо, –
прошевелила губами Клара и опять коснулась ладонью моего колена. Между нами
возникал интим. Я потянулся к початой бутылке.
С "зелёным
змием" дружба моя началась давно. Случилось это в заштатном Троицке в 1942
году; мне только исполнилось пять лет.
Шла война.
Мама от темна до темна работала, я уходил в детский сад, возвращался из
детского сада, играл с друзьями в войну (другие игры тогда в природе не
существовали), по много раз прочитывал и запоминал наизусть фронтовые письма от
отца (и по-русски, и на идише я читал бегло лет с четырёх), иногда уходил к
нашим соседям Ефановым и играл с девочкой Валей; она была значительно старше меня,
ей шёл двенадцатый год, но мне она нравилась, и я намеревался на ней жениться.
Зимой меня
терзали постоянные простуды, частые насморки, бесконечные ангины, бронхит, даже
двустороннее воспаление лёгких – всё липло ко мне, я подолгу не ходил в садик,
и мама разрывалась между работой и домом, потому что больничных листов по уходу
за ребёнком тогда не давали, а за прогул или опоздание судили.
За визит
приходилось расплачиваться с врачом буханкой хлеба, поэтому мама предпочитала
лечить меня самостоятельно. Да и в самом деле, что может сказать врач? Поставит
диагноз? Мама сама распознавала недуги, против любой болячки у неё имелись свои
проверенные средства.
Самым
универсальным было молоко с мёдом. Молоко мы покупали у Ефановых, они держали
корову. Где мама доставала мёд, ума не приложу, однако мёд в доме, в какой-то
недоступной заначке, водился.
От кашля мама
давала мне тёплое молоко с содой. Это пойло было невкусно до отвращения.
Если болело
горло и подымалась температура, мама приказывала мне широко раскрыть рот (при
этом невольно приоткрывая свой), заглядывала глубоко-глубоко в недра моего
нутра и обречённо констатировала:
– Красное, как
гребешок у петуха. Опять снег ел?
Я гневно
отметал мамины подозрения. Тогда ещё не изобрели детектор лжи, но если бы такой
аппарат существовал и меня повели бы на проверку, я вышел бы безгрешным, потому
что ел я не снег, а лёд, обыкновенные сосульки, отломанные от края водосточной
трубы.
От ангины мама
лечила меня согревающим компрессом. Из шкафчика извлекалась великая ценность –
чекушка водки, мама смачивала драгоценным напитком сложенную в несколько слоёв
марлечку и прикладывала её к моему пылающему горлу, поверх марлечки – сложенную
вчетверо полоску полупрозрачной шуршащей бумаги, которую мама называла
пергаментом, сверху настилала слой ваты, поверх всего наматывала клетчатый
фланелевый шарф с чернильной кляксой – туго-туго – и перетягивала бечёвкой.
Укрытый по подбородок ватным стёганым одеялом, угретый, я лежал на деревянном
топчане под иконой, хозяйка наша Дарья Никандровна доливала масла в лампадку, и
та светила, выхватывая из тьмы большеглазые лики Младенца и Божьей Матери.
Сладковатый запах водки убаюкивал меня, и я засыпал.
Однажды,
заглянув зачем-то в шкафчик, в дальнем его углу, за стопкой стираного белья, я
наткнулся на "четушку" – так Дарья Никандровна называла подобные
бутылочки. Я выкавырял пробку и понюхал. Сладкий запах напомнил ангину,
красное, как гребешок петуха, горло, тревожное шуршание пергамента, отрешённые
взоры святых. Мать с Младенцем, подсвеченные пламенем лампадки, и теперь
благосклонно взирали со стены. Я наклонил "четушку" и лизнул
содержимое. Оно обожгло язык и, несмотря на то, что жидкость была холодная, во
рту стало горячо. Я приложился ещё и ещё раз. Голова приятно закружилась. Тогда
я опрокинул флакон и выпил согревающий компресс до дна…
Пустая
"четушка" выпала из моей руки и закатилась под топчан.
Мама пришла с
работы далеко заполночь. Пятилетний сын одетый лежал на топчане в
неестественной позе, рука безжизненно свешивалась вниз, голова с вывернутым
подбородком странно откинута назад.
Мама тихо,
чтобы не разбудить хозяйку, тревожно позвала меня. Потрясла. Потрясла сильней.
Позвала громче. Схватила за плечи и с силой тряхнула из стороны в сторону.
Закричала благим матом.
Из своей
запечной комнаты вышла Дарья Никандровна.
– Ты чево
орёшь?
– А-а! –
выкрикнула мама и стала раскачиваться из стороны в сторону. – А-а-а!
– Приготовь
буханку хлеба, – сказала хозяйка, вставила ноги в пимы, заправила руки в рукава
пальто, голову покрыла серой пуховой шалью. – Схожу за Матвеичем.
Матвеич
пришёл, поставил на табуретку чемоданчик, взял мою руку, нащупал пульс.
Наклонился надо мной, принюхался к дыханию…
– Мамаша, ваш
сын пьян, – поставил, наконец, свой диагноз доктор. – От него разит, как от
дворника.
Мама бросилась
к шкафчику. Чекушки на месте не было.
Мама стала
меня бить. Усилия доктора Матвеича и хозяйки Дарьи Никандровны вырвать меня из
маминых рук оказались тщетными. В ярости и отчаянии мама была сильнее их.
– Где я
достану водку?! – в отчаянии кричала мама. – Я убью его! Я убью его! Чем я буду
лечить его ангины? Где я возьму водку?!
Водка была
большим дефицитом.
Мама била
меня, и я проснулся.
В жизни я пил
много и без разбора, но к пьянству не пристрастился и алкоголиком не стал.
10 декабря
1947 года отменили карточки, сахар и другие продукты стали доступными. Отец
принёс со двора несколько кирпичей и соорудил из них в углу комнаты небольшой
постамент, водрузил на него бочонок (чтобы тот не замок: нашу комнату заливали
грунтовые воды, иногда покрывая пол слоем в полтора-два сантиметра), насыпал в
него отрубей, сахару, положил дрожжи и сказал:
– Пусть
бродит.
Как будет
бочонок бродить, я себе не представлял; просыпался ночами и вглядывался во
тьму: бродит бочонок по комнате или нет? Бочонок стоял на месте.
Потом из
бочонка запахло сладким и хмельным. Отец зачерпнул ковшом мутную жижу,
отхлебнул, крякнул:
– Пусть
бродит…
Я подкрался к
бочонку, тоже зачерпнул и попробовал. Показалось вкусно.
Иногда отец
подозрительно принюхивался ко мне, спрашивал:
– Брагу пил?
Я понимал, что
сознаваться нельзя, и мотал головой.
– Поймаю –
выпорю, – угрожал отец.
Несколько раз
ему удавалось поймать меня "на горячем" – в момент зачерпывания. Он
спускал с меня штаны и больно драл ремнём по голой заднице.
– Будешь пить?
– строго спрашивал отец.
– Не буду.
– Поймаю –
выпорю, – звучала угроза.
"Фиг
поймаешь," – думал я. Когда отец выходил из комнаты, я зачерпывал ковшом
бурую бурду и торопливо проглатывал её. Голова приятно кружилась.
Потом мы
уехали из Троицка. В Копейске мама работала старшим бухгалтером в галеновом
производстве – так называлась фармацевтическая фабрика. Кладовщик Анатолий
Васильевич Маслак, украинец, любил размовляти с моим батькой на ридной мове;
отец за время долгой жизни в России и многолетней службы в Красной Армии так и
не научился говорить бегло и правильно по-русски. На идише он писал с
чудовищными ошибками и сплошь украинскими словами, выведенными справа налево
древнееврейскими буквами.
В знак
уважения к моему отцу Маслак время от времени приносил ему или присылал с мамой
гостинец – трёхлитровую бутыль с чистым медицинским спиртом. Отец пьяницей не
был, но свои фронтовые сто пятьдесят к обеду считал обязательными.
Иногда мои
родители уезжали в Челябинск в гости к маминой сестре тёте Сабине. Там они
засиживались, забывали поглядывать на часы, автобусы в Копейск прекращали
ходить часов в девять вечера, и мои родители оставались ночевать у
родственников.
Я кидал клич
"свистать всех наверх!" Приходили Жорка Гиршович, Алька Успенский,
Виталька Лунтовский, иногда Ваня Ерёмин, кто-нибудь ещё – друзей у меня
хватало. Из-под кровати извлекалась заветная бутыль, я отливал спирт, доливал
необходимое количество воды.
Потом отец
удивлялся:
– Закрыто
плотно, а спирт выдыхается. Скажи Маслаку, – просил он маму, – пусть пришлёт
свеженького.
Однажды
родители вернулись из Челябинска часов в двенадцать или даже позднее: была
попутка, и они не остались ночевать. В квартиру мои родители вошли в самый
разгар нашего сабантуя.
Мне было уже
лет пятнадцать.
Отец попытался
спустить с меня штаны, но сил у него не хватило. Он развернулся и больно ударил
меня по лицу. Из глаз моих посыпались звёзды.
Я постоял,
покачался на неверных ногах, развернулся и ударил отца. Отец рухнул на пол.
– Пошли
отсюда, – скомандовал я кодле, и мы вышли на улицу.
Шёл дождь, я
подставил лицо струе, втянул в рот капли.
– Куда
пойдёшь? – спросил Ваня Ерёмин.
– Не знаю, –
ответил я.
Он взял меня
за локоть.
– Идём ко мне.
Родители не будут возражать, я знаю.
У Вани я
прожил месяца два. Продолжал ходить в школу. Знали ли что-нибудь мои учителя?
Виду они не подавали. Родители меня не искали, я тоже не стремился их увидеть.
Ванины
родители ни о чём меня не спросили, я вместе со всеми садился за стол, стал
четвёртым ребёнком в семье.
Потом мама к концу
уроков пришла в школу, и я ушёл с ней домой.
Больше меня не
били.
Следом за
многословным Генкой Багиным тост произнесла Люба Пална.
– Дорогие
мужчины! – сказала Любка. – Позвольте мне от имени всех присутствующих здесь
женщин…
Я налил ещё.
– Я хочу
выпить за одну отдельно взятую женщину, – сказал я громко и требовательно.
– Подожди, не
мешай, – осадила меня Любка.
– Кто не хочет
выпить за одну отдельно взятую женщину, не может считаться… может не считаться…
считаться может не… моим другом! – настаивал я. – Кто не с нами, тот против
нас.
Я влил в себя
содержимое стакана.
– Во даёт, –
сказал кто-то. – Пьёт неразбавленный и не запивает. И не закусывает. Силён!
– Ррусские
после перьвой… – язык меня уже плохо слушался.
– И после
второй, и после третьей, – поддержал меня кто-то.
Я гордо
посмотрел на Клару. Её лицо двоилось. Я тряхнул головой и попытался свести два
изображения в одно, но каждый глаз видел свою Клару Лучко, и каждая была
прекрасна.
Меня стало
клонить ко сну. Я положил голову на плечо соседки; плечо было мягкое и родное.
Я прикрыл глаза.
– Серёжа, –
позвала известная киноактриса мужа. – Ребёнок хочет спать, отнеси его на
топчан.
Ко мне подошёл
народный артист Сергей Лукьянов, он был загримирован под моего отца.
– Вус из мит
им? (Что с ним? – идиш) – спросил народный артист Сергей Лукьянов,
загримированный под моего отца.
– Да вот –
опростал всю четушку, дóсуха опростал, всю как есть, ничá на
компресты не оставил. Малец-малец, а вот поди ж ты! Чо мать-от делать теперича
будет? Прости его, Царица Небесная, сам не ведает чо творит…
Голос-то,
голос – Дарьи Никандровны, но где же она сама-то?.
Отец держал
меня на руках, гладил стриженый затылок, трепал чёлку. От отца исходил
горьковатый дух крепкого табака и конского пота – точно такой запах запомнился
мне с того дня второго августа сорок первого года, когда отец отправлялся на
фронт.
"Снимается
кино, – догадался я. – Снимается кино из моего детства!"
Артист Сергей
Лукьянов, игравший в фильме моего отца (играл очень похоже!), бережно уложил
меня на топчан, снял с меня обувь.
– Пил спирт и
не закусывал, – сказал серый конь. – Цельное ведро выхлебал. Ишь!
Отец запрыгнул
коню на спину.
– Много
говоришь. Не мешай ребёнку спать.
– И то правда,
– заржал конь голосом Генки Багина. – Пусть спит. Нас не тронешь, и мы не
тронем. А затронешь, спуску не дадим.
– Не дадим, не
дадим, – заговорили разом все статисты, их собралось на съёмочной площадке тьма
тьмущая…
"Снимается
кино, – опять подумал я. – С народными артистами. Интересно знать, кто играет
меня. Надо будет спросить… Да я бы и сам неплохо сыграл!"
– Клара! –
позвал я. – Клара, я хочу играть.
– Играй,
играй, – разрешил кто-то. – Расстегни штаны да и играй.
– Наиграешься
правой, смени на левую, – добавил кто-то другой. Сергей Лукьянов в роли отца
погладил меня по голове и пощекотал соломинкой в носу. Я чихнул.
– Будь здоров,
– пожелал серый конь. – "Если хочешь быть здоров, – заржал он, –
постарайся."
–
"Позабыть про докторов, водой холодной умывайся," – подхватили
статисты.
– "Если
хочешь быть здоров," – доржал серый конь.
Вдруг на экран
выплыла надпись "КОНЕЦ ФИЛЬМА", и экран погас.
"Почему
конец? – удивился я. – Ведь я ещё не выучил роль…"
– Учиться,
учиться и ещё раз учиться! – наставительно произнёс Ленин в восемнадцатом году
эсэрке Каплан.
"Это уже
из другого сюжета, – подумал я, уходя под лёд. Дышать становилось трудно. –
Гибель Титаника…" Это была последняя мысль. Дальше мыслей не стало,
пустота…
Когда я пришёл
в себя, вечеринка закончилась, гости прощались с хозяевами, целовались,
пожимали руки. Я приподнял голову с подушки.
В дверях
стояла пара: лицо женщины утопало в воротнике из чернобурой лисицы, мужчина
нахлобучивал высокую шапку-пирожок, были тогда такие в моде.
Клара Лучко и
Генка Багин заметили, что я проснулся, и приветливо помахали мне. Генка
покачивался на трёхсантиметровых подошвах, белая микропора отражалась в
паркете. Несмотря на толстую подошву и высокую шапку Генка был намного ниже
своей спутницы. Он обвил её талию левой рукой и нежно припал к её боку.
– Можешь
вообразить себе, что ты обнимаешь артистку Клару Лучко, – сквозь гул прощания
расслышал я глуховатый голос.
Пара скрылась
за дверью.
Через несколько лет после описанных событий…
…мы с женой познакомились в Свердловске с
красивой молодой парой. Я не помню их имён, а фамилия у них походила на
партийную кличку: Кривые. У них мы встречали очередной Новый год.
– Будем только
мы и вы, больше нам никто не нужен, – сказал, приглашая нас, хозяин дома. –
Проведём новогоднюю ночь вместе. Согласны?
Мы были
согласны.
Пришли мы к
Кривым около десяти.
Я снял пальто
и вошёл в комнату. Вера задержалась в прихожей, чтобы поправить причёску,
подвести помадой губы – мало ли дел у женщины, оказавшейся перед зеркалом!
В углу ровно
мерцала пышная ёлка. Пахло хвоей.
На столе
стояла бутылка шампанского. В её тёмном выпуклом стекле отражались ёлочные
огни; казалось, что бутылка светится переливающимися разноцветными точками. В
полумраке я, приглядевшись, различил женскую фигуру.
– Проходите,
садитесь, – прозвучал глубокий почти полушёпот.
– Спасибо, –
почему-то полным шёпотом ответил я. Прошёл. Сел. Помолчали.
– Я соседка, –
словно это была великая тайна, сообщила женщина загадочным голосом. – Надеюсь,
моё присутствие веселью не помешает.
– Что вы,
наоборот, – заверил я гостью, вглядываясь в её лицо.
– Я вам
кого-то напоминаю? – спросила она.
– ?..
– Меня часто
путают с моей близкой родственницей. В семье считают, что не я на неё, а она
похожа на меня. Она известная киноактриса.
– Ваша сестра
киноактриса?
– Моя
двоюродная сестра. Взгляните на меня в… ну, хотя бы вот так.
Она повернула
голову.
– Моя
двоюродная сестра Элина Быстрицкая, – проговорила гостья.
Я узнал… нет,
конечно, не узнал, я вспомнил её.
– Вылитая
Элина Быстрицкая, – воскликнул я. – Даже без света видно, что вы обе –
буквально одно лицо.
– Вы находите?
– Никаких
сомнений! Вот только родинка…
– Что –
родинка? – её голос дрогнул.
– Насколько я
знаю, у Элины родинка на правой ноге, чуть пониже бедра, такая шершавая… как у
вас… но – на правой ноге, а у вас – на левой, правда?
Гостья издала
звук, словно из надутого шарика вдруг выпустили воздух.
– О-ля-ля, –
проговорила она сдавленным голосом. – Мир тесен.
2005
год, сентябрь.