РАЗДУМЬЯ В ПУТИ
ОТ АВТОБУСНОЙ ОСТАНОВКИ ДО КАЛИТКИ

(4 минут 22 секунды со средней скоростью 4 км/час)

НЕБЫЛЬ

(т.е. недокументальная быль)

I

Старик спустился с подножки автобуса и пошёл, прихрамывая на правую ногу.

Стоял знойный полдень.

Старик бросил неторопливый взгляд на противоположную, теневую сторону улицы и стал медленно пересекать дорогу.

Дойдя до разделительной полосы, постоял, выбрал тропку между зарослями кустарника и поставил ногу так, чтобы не вступить в грязь: из уложенных в три ряда оросительных шлангов сочилась вода.

"Нашли время для полива!" – ворчливо подумал старик.

Пропустив ползущий автобус с затемнёнными стёклами и ярко разрисованными и исписанными рекламой боками, старик достиг тротуара и убедился, что теневая сторона совсем не такая уж и тенистая, солнцепёк донимал на ней ничуть не меньше, а тень от семиэтажного дома не достигала ног путника.

Дома его никто не ждал, кроме двух собак, рыжего ретривера и чёрно-коричневатого овчара – эти божьи твари всегда бурно радовались его приходу, виляли хвостами и отталкивали носами один другого, ревнуя к хозяину и выражая свою любовь и преданность кормильцу и поильцу.

"Почему я хромаю? – задал он себе риторический вопрос, медленно и равномерно перенёс вес тела с одной ноги на другую и тут же убедился в невозможности исполнить намерение. – Попробуем ещё раз… Та-ак… кажется, лучше. А – ещё? Так-так-так… Топ-топ, топает малыш, – напелось из глубины времени и памяти. – Хорош малыш!"

"Ботинки в мусор! – резюмировал он, не поверив собственной декларации, эту фразу вот уже недели три он повторял по несколько раз нá день. – Мусор-мусор-мусор!"

Ботинки были нестарые, лёгкие и удобные, обычные рабочие армированные ботинки, которым сноса быть не должно, если бы не особенности его работы. Ухаживая за садом, сметая опавшие листья, укладывая и налаживая шланги и трубки орошения, садовник постоянно наступает на колючие, словно маленькие светло-зелёные ёжики, семена декоративных деревьев, покрывающие землю вокруг стволов. Коротенькие иголочки впиваются в литýю подошву ботинка, превращая её в желтоватую рваную массу и нарушая целостность и прочность материала. После подобной экзекуции изготовленный для вечного пользования каблук высыпается мелкой трухой, и пятка, продырявив ткань носка, почти контактирует с матерью-землёй, отделённая от неё лишь тонкой жестяной пластинкой, которая тоже быстро изнашивается. Если бы внезапно начался снегопад, вполне к месту было бы пушкинское "и голой пяткой снег почуя…" – ха-ха-ха!

"Завтра отправляюсь покупать новые. А эти – в мусор, в мусор, в мусор!"

Ничем не сдерживаемая мысль свободно потекла по разветвлённому руслу бескрайнего информационного поля.

"Хватит, по-ра!.. Пора купить собакам корм, осталось совсем немного, дня на два, не больше… пора уплатить за воду, пришло уже последнее, пятьсот пятьдесят пятое предупреждение… пора купить зубную пасту, вчера и сегодня с трудом выжались из тюбика последние скудные мазочки… Пора… По-ра, друзья, пора! Не ждать врагу добра, гремит «ура!» – эти куплеты часто напевал отец, когда вернулся с войны. – Зá – Родину вперёд! Она победу ждёт и в бой зовёт, тра-та-тата!"

II

Старик поморщился, вспомнив по-кошачьи подрагивающий носик рыжей донны Сильвии! Он проработал у аргентинки года… три или три с половиной, может быть, даже четыре. А вот теперь…

Старая рыжая донна Сильвия… Её обращение "адóм" вместо "адóн"* постоянно вызывало у него усмешку, которую не всегда ему удавалось подавить. Правда, насчёт старой он, пожалуй, перегнул, вряд ли сеньора старше… или намного старше его самого.

                                                                                                        

*адóм (ивр) – красный, адóн – господин.

                                                                                                        

Большой трёхэтажный дом Сильвии терялся в просторном дворе, усаженном кряжистыми деревьями, и был почти невидим с улицы.

– Адом будет приходить ко мне раз в неделю, по… по четвергам? Это удобно? – спросила сеньора садовника – почему-то на польский манер, в третьем лице, сама себе кивнула в знак согласия и продолжила: – Тут работы немного, часа на два, если, разумеется, адом намерен работать. Сколько адом хочет за час?

Услышав ответ, хозяйка возмутилась, охнула и сразу сбила цену.

– Это адому сверх головы, – завершила она торг. – Ведь подоходный налог адом платить не намерен, да? Ведь нет?

Нет, налог с этих денег он платить не намеревался.

Вначале всё шло, как принято было говорить, "тип-топ". Работы, правда, набиралось не на два часа и даже не на три. Садовник подметал дорожки, выкашивал бензиновой косой с капроновой нитью траву вдоль них, укорачивал подросший за неделю ёршик на травяных делянках, заменял неработающие капельницы, а порою и целые куски поливного шланга, подстригал живую изгородь, собирал срезанные ветки и сметал опавшие листья, стаскивал всё это вместе с дворовым мусором в кучу, выносил за калитку и укладывал на край тротуара, чтобы завтра утром муниципальная служба увезла мусор на городскую свалку.

Зорко следившая за действиями своего садовника хозяйка обходила свои владенья (ему на ум приходили некрасовские строки "Мороз-Воевода дозором обходит владенья свои", за что про себя он прозвал аргентинку "мой Мороз Красный Нос", и подрагивающий у горбинки её носик и впрямь казался ему розоватым), делала замечания, давала указания ("Надо бы аккуратнее уложить камни вдоль дорожек, они выглядят мне неровно" или "Трава на этой делянке подстрижена не так низко, как на заднем дворе, адому следует их сравнять"), и он молча выполнял все указания гевéрет*.

                                                                                                        

*геверет (ивр) – госпожа.

                                                                                                        

– Я хочу поменять местами в салоне стол, диван, телевизор и кресло, – не то просила, не то приказывала Сильвия, и старик направлялся внутрь дома.

– Эти три стула мне здесь не нравятся, – сообщала Сильвия. – Нужно перенести их на третий этаж, а оттуда принести другие три.

Закончив эпопею с диваном, креслами и телевизором, садовник производил межэтажную рокировку со стульями.

– На бóйдэме* под книжными полками стоят два чемодана с записями моего мужа, давно пылятся, я уже думала их выбросить, кому они теперь нужны! А тут позвонили с кафедры и спросили, могут ли они… разумеется, не даром… Короче…

                                                                                                        

*бойдэм (идиш) – чердак.

                                                                                                        

Короче, он карабкался на чердак и пробирался между сваленной там рухлядью. Оказалось, что чемоданов с рукописями не два, а четыре, он вынес их во двор, протёр влажной тряпкой, открыл ржавые замки, откинул крышки, и старая профессорша, кряхтя и чихая, стала разглядывать выцветшие записи на испанском языке, листала толстые гроссбухи и потрёпанные тетради, снимала и надевала очки, шевелила губами, опять чихала и то и дело чертыхалась по своей аргентинской божьей матери ("О, Nuestra Señora!").

Покойный профессор был не то агрономом, не то ботаником, занимался акклиматизацией и выращиванием различных пород кактусов и был большим фанатиком этого колючего экзотического растения, плоды которого стали символом и олицетворением израильтян-уроженцев страны. На окраине города ещё влачил жалкое существование созданный профессором питомник, и университетские власти ежегодно грозили постепенно стареющим и вымирающим сотрудникам его закрытием.

Неожиданно в вялотекущей, лишённой событий работе "адома ганáна" произошло событие: одним дождливым январским утром по внутренней винтовой лестнице в салон спустился лет тридцати пяти военный с полковничьими погонами и, увидев садовника, приветствовал его по-испански и по-русски:

Hola, camarada! Зрáсти, давáриш! Ты ведь русский, так? Гавариш парýску?

Старик кивнул.

– Гавариш паэврэйску, а? – спросил полковник.

– Я здесь с семьдесят первого года, адонú**, – ответил старик "паэврэйску".

                                                                                                        

*ганан (ивр) – садовник.

**адони (ивр) – мой господин.

                                                                                                        

Полковник запустил руку в задний карман брюк, извлёк плоскую, изогнутую, чтобы плотнее прилегала к ягодице, алюминиевую флягу и протянул её собеседнику.

– Хлебни, здесь хороший коньяк.

Отказаться было неудобно, старик запрокинул голову и, держа горлышко фляги на расстоянии ото рта, влил в себя полглотка тепловатой приятно обжигающей жидкости, проглотил, завинтил крышку и вернул флягу полковнику.

– Спасибо. – Прикрыл глаза, постоял молча… – Коньяк и вправду хороший.

Полковник в свою очередь сделал затяжной глоток, завинтил крышку и, забросив руку назад, возвратил флягу на место.

– Садись, чего стоишь, – указал полковник на принесённый стариком стул. Сел рядом.

– С семьдесят первого, говоришь? В семьдесят третьем, стало быть…

– Да, в семьдесят третьем я был уже в стране. Сначала меня не хотели брать, говорили – "стар, сиди дома рядом со своей бабушкой", а потом принесли повестку, ночью. Я воевал в Синае, в Египте. Есть что вспомнить.

– И'ма! – обратился полковник к геверет на иврите и повторил сеньоре по-испански: – Мamá!

Мать и сын о чём-то темпераментно заговорили, заспорили.

– Она с тобой уже рассчиталась за прошлые месяцы? – спросил полковник садовника. Тот промолчал, не ответил, сделал вид, что не расслышал. Тогда сын задал тот же, очевидно, вопрос матери, быстрым шагом поднялся по лестнице и тут же спустился с бумажником в руке.

Прошло уже более полугода с того времени, как старик начал работать у  донн Сильвии. Первые два-три месяца она еженедельно исправно оплачивала ему оговоренные два часа по условленному тарифу, а потом стала затягивать:

– В следующий раз я заплачу тебе сразу за обе недели, – напутствовала она отправляющегося восвояси садовника, но и в следующий его приход не торопилась возвратить долг.

– Вот тебе за прошлые два месяца и ещё за две недели вперёд, – сказал полковник. – Зрáсти, давáриш!

Старик принял деньги, кивнул, поблагодарил.

Полковник пожал ему руку, ещё раз повторил "Зрáсти, давáриш!", обнял и расцеловал мать, стремительно прошёл, почти пробежал по дорожке к калитке и скрылся за ней. Взвыл мотор автомобиля.

Старик продолжал работать у Сильвии, и она четверг за четвергом повторяла "в следующий раз", а потом приезжал сын, что бывало раз в полтора-два месяца, и тогда происходил расчёт, сопровождаемый жизнерадостным возгласом "Зрáсти, давáриш!" и глотком тепловатого коньяка.

Как-то раз –

– Сын уехал, – сообщила, всхлипнув, старая поникшая аргентинка, когда садовник поднялся на веранду, чтобы хлебнуть холодной воды из кулера. – Сын уехал, надолго. Со всей семьёй.

Слёзы текли по её опавшим морщинистым щекам.

– Как уехал? Куда уехал?

– Куда-то в Южную Америку, – так и сказала: "Дрон-Америка"*. – Улетел "куда-то", со всей семьёй. Обещал оттуда сообщить.

                                                                                                        

*Дром-Америка (ивр) – Южная Америка.

                                                                                                        

– Как улетел? Почему улетел?

– Его послали. Он будет где-то "там", где-то в Дрон-Америка военным представителем Израиля.

Донна Сильвия зарыдала надрывно, тонко, в голос.

– Так это же хорошо, – попытался утешить её старик. – Это же замечательно! Он будет прилетать в отпуск, а потом вернётся совсем.

Она затихла, закивала, размазывая слёзы по лицу.

Старик подал ей стакан воды, она пила, и зубы её смешно клацали о край стакана, а вода выплескивалась и, смешиваясь со слезами, стекала с подбородка.

С тех пор старик не получал от Сильвии причитавшихся ему денег, но, тем не менее, продолжал исправно по четвергам приходить на работу и выполнять все указания хозяйки. А потом она сказала:

– В следующий четверг не приходи, меня не будет, я уеду недели на две-три. Я тебе позвоню, когда вернусь.

О долге она не упомянула, а он и не напомнил.

Прошла неделя, другая, третья. Старик стал изредка набирать телефонный номер Сильвии, но после нескольких затяжных гудков автоответчик сообщал, что абонент временно ответить не может. Тогда он набрал номер с другого, со своего домашнего, а не с мобильного, телефона, и сразу в трубке послышался щелчок, и знакомый голосок донны Сильвии напевно произнёс:

Hello-o!

– Сильвия! – обрадовался старик, – донна Сильвия! – но резкий голос произнёс:

– Таýт!*

И линия отключилась.

                                                                                                        

*таут (ивр) – ошибка.

                                                                                                        

"Сама ты таут", – подумал старик, опуская трубку.

III

Он дошёл до угла, здесь следовало свернуть направо, но перед самым поворотом он уронил рассеянный взгляд на дорогу, где, в ожидании зелёного светофора, выстроилось несколько машин. В самой крайней, притиснутой к пешеходному переходу, у приоткрывшегося, несмотря на зной, окна сидела молодая женщина и что-то говорила водителю, указывая пальцем в его сторону.

Всмотревшись, старик опешил и замер, не донеся ногу до тротуара: в женщине он вдруг узнал собственную – сноху или невестку? – кто их разберёт! – но это, безусловно, была она. Водитель медленно, как при затянутом кинокадре, повернул вслед за указательным пальцем жены голову, и взгляды отца и сына, встретившись, одновременно споткнулись один о другой на полдороге.

Сколько раз за прошедшие годы он представлял себе их встречу, жаждал её, противился ей, отвергал её, придумывал сценарии, монологи и диалоги, строил мизансцены, всё мысленно перечёркивал, пытался, унимая сердцебиение, удалить, стереть из памяти, давал себе слово не возвращаться – никогда и ни за что! – к этому изматывающему нервы и психику занятию и опять фантазировал, придумывал и всё разрушал, вымарывал и сызнова давал себе слово и нарушал его.

Светофор уже давно сменился с красного на зелёный, и столпившиеся машины подняли, словно стая спугнутых птиц, беспорядочный на разные голоса галдёж, и светофор опять покраснел, и тогда машина сына сорвалась с места и, нарушая все и всякие правила, ринулась наперерез движению через дорогу.

Старик коснулся тыльной стороной подрагивающей кисти повлажневшего лба, нервно перевёл дыхание, переступил с ноги на ногу и почувствовал острую боль в пятке, под которую, через дырку в каблуке, проник небольшой острый камушек из рассыпанного вдоль тротуара дорожного щебня. Старик отдёрнул ногу и запрыгал на одной левой к приземистой каменной ограде.

Усевшись и переведя дух, он боязливо взглянул на дорогу. Там, слава Богу, негустое в этот полуденный час движение благополучно продолжалось, словно миг назад не выскочил на красный светофор автомобиль с его сыном и невесткой.

"А ведь могло случиться... – ещё явственнее представив себе несостоявшуюся, но вполне вероятную картину, с ужасом подумал старик. – Могло… – из-за меня".

Сына, которого не видел уже более десяти лет, разглядеть он, конечно, не успел, слишком быстро и суматошно всё произошло. Странно, что встреча (если это мимолётное взаимопересечение во времени и пространстве можно было назвать встречей) случилась лишь сейчас, а не пять лет или два года или неделю назад, ведь от его дома до дома его младшего сына не больше пяти минут неторопливого размеренного пути, стоит лишь пересечь дорогу, пройти мимо стоянки торгового центра и свернуть за угол – вот и калитка с номером "14" на почтовом ящике… за забором небольшая вечерами освещённая веранда… Иногда, выводя собак на прогулку, старик проходит мимо этого дома, придерживаясь, правда, противоположной стороны неширокой улочки – в тщетной надежде хотя бы издали увидеть внучку или внука.

Помнится, года три назад, заскочив в супермаркет за какими-то немудрёными покупками, он, подойдя к кассе, увидел перед собой невестку. Та, не отдавая себе отчёта в том, что делает, боязливо оглянулась на входную дверь, полукивнула ему, прошевелив губами, без голоса, что-то невразумительное, очевидно, приветствие, положила ладони на головы стоявших подле неё мальчика пониже и девочки повыше, почти с мать ростом. "Мальчишка больше похож на второго деда, – подумал он, разглядывая внука и внучку, – а девочка нашей породы". Ком подпёр к горлу, в глазах защипало… Невестка торопливо расплатилась за покупку, забыла взять у кассирши свою кредитную карточку, вернулась за ней, стала тыкать карточкой в наплечную сумочку, никак не попадая в кармашек, и заспешила вслед за тележкой к выходу.

– Господи, – как и тогда, проговорил шёпотом старик, поморгал и повторил: – Господи…

"А ботинки в мусор…" – желая отвлечься от воспоминаний, подумал он, опёрся ладонью о раскалённый камень ограды и тяжело поднялся на ноги. И – пошёл, прихрамывая, в сторону дома.

IV

Младший сын родился через четыре с половиной года после старшего, время появления которого на свет укладывалось в строгие рамки установленных правил и общепринятых этическиъ норм:
а) регистрация брака перед институтским распределением – после трёх с половиной лет терпеливого ухаживания;
б) волнение, связанное с утратой девственности;
в) студенческо-семейная попойка;
г) свадебное путешествие – в данном конкретном случае пеший турпоход по степному Крыму – многократно воспетый Бахчисарай и еврейское городище Чуфут-Кале, переход через горную гряду с ночлегом на вершине Ай-Петри (1231 метр над уровнем моря), турбазы в Мисхоре и Ялте, посещение Никитского ботанического сада, Массандры, дворцов графа Воронцова;
д) возвращение молодожёнов домой;
е) законные девять месяцев ожидания и волнений… –
и, наконец, –
ё) вот он, первенец! Мáзлтов!*

                                                                                                        

*Мáзлтов! (идиш) – Поздравление.

                                                                                                        

Роды были нелёгкими (не шутка – первые роды!), младенец не дотянул до трёх килограммов, был любим, обласкан и даже воспет в высокопарных стихах отца-рифмоплёта. Первое купание превратилось в волнующее действо – печь жарко натоплена, единственная комната полна народа: родные и двоюродные дядья и тётушки, сердобольные соседские старушки-советчицы, друзья и подруги детства, отрочества и юности тёщи, дяди, покойных дедушек и бабушек… и все знают, какой должна быть температура воды в оцинкованной ванночке, и как держать младенца, левой рукой или правой, и как наклонить головку, чтобы вода не попала в ушки…

Старшой подрастал, начал садиться, потом подниматься на ножки, а потом и пошёл, и залепетал, заговорил, да так чисто! да так рассудительно, как взрослый.

– Странная голова, – сказал он, указав пальчиком на одну дальнюю родственницу, и все ахнули, да так и закрепилось за родственницей на всю оставшуюся жизнь – "странная голова".

– Давай пойдём гулять потифонечку, – предложил бабке первенец, и с тех пор все в семье ходили только "потифонечку".

Вторая должна была родиться девочка. То есть, не должна была родиться, а так хотелось отцу. Мать всячески отнекивалась, ссылалась на неблагоприятные материальные и – особенно – квартирные условия, на тяжесть первых родов, да и для себя хотелось пожить, ведь сами ещё молодые, нигде не были, ничего не видели, да и тёща подливала масла в огонь, угрожала, что со вторым ребёнком помогать не станет – "не надейтесь и не рассчитывайте, полагайтесь только на себя!"

Окончательное решение созрело весенней ночью, когда молодожёнов в их похожей на мыльницу коммунальной комнатушке навестили свёкор со свекровью. Гостей уложили спать на диван, тёща ушла на ночь в свои обычно запертые неблагоустроенные и теперь необитаемые двадцатиметровые аппартаменты, в которых все вместе прожили более трёх лет, пока не получили долгожданные ведомственные «хоромы», накормленный и искупанный первенец посапывал в сооружённой кем-то из родственников железной клетушке-качалке, а молодая супружеская пара расположилась на полу в почти несуществующем центре так называемой жилплощади.

Родители заснули почти сразу. Сомнений в этом быть не могло: со стороны дивана стал доноситься хорошо аранжированный многими годами совместной дружной жизни художественный храп. Свёкор дышал ровно, задавая половинными нотами ритм на четыре четверти, словно исполнял партию контрабаса – раз-и-два-и – три-и-четыре-и, раз-и-два-и – три-и-четыре-и, и – снова – раз-и-два-и – три-и-четыре-и, раз-и-два-и – три-и-четыре-и. Свекровь частила, в её звукописи прослушивались вариации восьмушками, украшенными на вдохе триолями и форшлагами.

Условия, можно сказать, создавались благоприятнейшие, которыми грешно было не воспользоваться, и молодой супруг приступил к неизменным и привычным домогательствам. Присутствие спящих родителей не только не мешало и не смущало, но, напротив, способствовало и поощряло его к настойчивости, так как делало отпор супруги более сдержанным, немногословным, малошумным и предполагающим склонность к большей уступчивости.

– Только обязательно надень, – сдаваясь на милость победителя, тихо попросила она.

– Да я уже надел, – торжествующе солгал он.

Настороженная вкрадчивость давно стала для них привычным стилем супружеских отношений, потому что, если бы не присутствие родителей, на диване спала бы тёща, и глагол "спала" превратился бы в условность, даже скорее в свою противоположность, потому что тёща не только не храпела, но, напротив, громогласно вздыхала и шумно ворочалась с боку на бок – как ему казалось, зловредно и нарочито.

Молодая, как сказано у классика, "с первой ночи понесла".

– Как это могло случиться? – пытала она мужа. – Ведь ты…

– Бывает, – притворно и показательно-сокрушённо вздыхал коварный обманщик. – В мировой литературе описаны подобные случаи.

Её нежелание рожать было определённым и решительным. Истребовав в роддоме выписку из истории болезни о тяжести первых её родов и справку об опасности последующих, она записалась на аборт. Была установлена очередь и назначена дата.

– Да ты с ума рехнулась! – узнав о планах соседки, всплеснула руками жена одноногого алкаша-соседа. – Да если бы я опосля кажной ночи на аборты бегала бы, от меня бы уже ничего не осталось, всю бы повыскребли и на помойку снесли.

– Что же делать? – обескураженно пролепетала «подзалетевшая».

– Проще простого! Заглоти бутылку водки и ложись в горячую ванну, так, чтобы чуть ли не кипяток. Приоткрой крант и доливай горячей водички, пущай льётся, не давай ванне-то остынуть. Повтори назавтра, на послезавтра, младенца-то и вытравишь. Передохнёшь денёк-другой-третий, и – снова да ладом, ноги зá плечи и – айда штамповать следующего. Дурное-то дело оно нехитрое.

Придя с работы, молодой муж застал жену в наполненной до краёв ванне. В руке она держала початую, но недопитую бутылку дешёвого портвейна.

– Значит, так. Портвейн выливаем в унитаз, даму сердца изымаем из купели и помещаем на ложе любви. Теперь можно не предохраняться: цели поставлены, задачи определены, за работу, товарищи! – И запел: – "Будет людям счастье, счастье на века! У советской власти сила велика!"

Вечером, разумеется, состоялся семейный совет, в котором тон пыталась задать тёща, но зять – может быть, в первый и последний раз в их долгой совместной жизни – проявил твёрдость, даже применил угрозу: будете настаивать на своём – уйду. Сказал тáк, что женщины поняли: не шутит.

Всё ещё надеялись, что родится девочка – для разнообразия и комплекта, ведь сын-то уже есть. Но второй был тоже мальчик – крупный, энергичный, ел с аппетитом, не болел желтухой, не страдал от запоров и поносов, развивался по всем законам самой передовой в мире науки, и постепенно бабка и мать смирились с его существованием и даже полюбили его. А об отце – и говорить нечего…

Старик поскрёб пятернёй зачесавшуюся лысину, потёр ладонью короткую седую бородку, хлюпнул носом и поковылял дальше. Свернул за угол. Отсюда уже был виден дом.

V

Прошедшей полночью он неожиданно обнаружил себя сидящим в кресле перед включённым телевизором. Пел Лучано Паваротти.

"Уже покойник, а всё ещё поёт", – подумал старик и тут же сообразил, что сморозил чепуху.

– Это не он поёт, это его душа поёт, – послышался из-за телевизора негромкий и, показалось, знакомый голос. Старик вздрогнул, а голос добавил: – С'зингт зáйнэ нэшóмэ*.

                                                                                                        

*С'зингт зáйнэ нэшóмэ (идиш) – Это поёт его душа.

                                                                                                        

Старик справился с оторопью, прищурился, наклонил голову и до ломоты в глазницах и переносице вгляделся в темноту. Свет, сочившийся с экрана, создавал непроницаемую завесу, за ней чернел провал, в глубине которого шевелился сгусток – он с трудом различил его, – отдалённо напоминающий силуэт невысокого человека. Нечто качнулось и выдвинулось из кромешной тьмы.

Гарик! – старый сморщенный Гарик с трясущимися от прогрессирующего Паркинсона руками, с прыгающим подбородком – всё это враз, несмотря на комнатный полумрак, бросилось в глаза и вызвало прилив то ли жалости, то ли неприязненной брезгливости к бывшему приятелю, с которым сразу по приезде в Израиль много лет прожили по соседству – сначала оба получили, а потом и приобрели квартиры в одном доме, а через годы, продав свои обветшавшие, как и их хозяева, жилища, купили новые – и опять в том же, через дорогу от старого, строящемся доме. Вскоре обе семьи и переехали, так и оставшись соседями и приятелями.

Друг о друге они знали ещё там, в Союзе, хоть и обитали в разных мирах да, можно сказать, и странах: от Урала до Литвы, где родился и постоянно, с четырёхлетним перерывом на Дахау и Освенцим, жил Гарик, была дистанция – и не только географическая – огромного размера. Однако, в далёкие шестидесятые слушатели вражеских «голосов» черпали информацию отнюдь не из программы «Время», а дикторы и ведущие «Голоса Израиля» или радиостанции «Свобода» постоянно называли имена тех, кто подписывал коллективные письма и участвовал в голодовках и демонстрациях. Их подписи часто стояли рядом.

Встретившись в Израиле и даже оказавшись соседями, они не стали закадычными друзьями, но испытывали друг к другу симпатию и с удовольствием, хоть и не очень часто, захаживали один к другому "на рюмку чая или на стакан водки"; правда, оба были "малопьющими" – по прежним российским нормам.

И вдруг, в ту самую пору, когда жена ни с того, ни с сего – как он это тогда воспринял – объявила о намерении развестись, Гарик стал проявлять и демонстрировать необъяснимую враждебность и даже несвойственную ему агрессивность.

"Насильно мил не будешь…" Даже причиной интересоваться не стал.

– Добрый вечер, – приветствовал старик невесть как очутившегося в его доме, да ещё в такой час, бывшего приятеля и соседа.

– Добрый? Чтоб у моих врагов был такой добрый вечер, – тихо ответил Гарик, трясущейся головой подтверждая сказанное: "так-так-так-так".

– Что-нибудь случилось? Да ты садись, в ногах правды нет.

– Правды нет нигде, – парировал доморощенный философ и, указав дрожащим указательным пальцем на, казалось, подрагивающий вместе с ним потолок, добавил: – Даже ТАМ.

Постоял, покачался из стороны в сторону, задумчиво поцокал языком.

 – Мэ hот дир шойн гэзóгт? – осведомился он на родном мамэ-лошн.*

– Гэзóгт? Вóс – гэзóгт? Вэр – гэзóгт?**

– Вэгн дайн фрой…***

– Что с ней? – не проявив особого интереса, равнодушно спросил старик.

– Дайн фрой… нит ойф дир гезóгт… – помолчал, покачал вздрагивающей головой, пожал плечами, – зи… штарбт.****

                                                                                                        

*Мэ hот дир шойн гэзóгт? – осведомился он на родном мамэ-лошн. (идиш) – Тебе уже сказали? – осведомился он на родном идише.

**Гэзóгт? Вóс – гэзóгт? Вэр – гэзóгт? (идиш) – Сказали? Что – сказали? Кто – сказали?

***Вэгн дайн фрой… (идиш) – О твоей жене…

****Дайн фрой… нит ойф дир гезогт… зи… штарбт (идиш) – Твоя жена… не про тебя будь сказано… она… умирает.

                                                                                                        

Старик выпростался из кресла, он хотел усадить Гарика, расспросить подробнее, но, пошарив взглядом по комнате, никого не увидел, гость будто растаял в воздухе, и только звук его голоса, словно затухающее эхо, приглушённо оседал, сползая по неосвещённым и неразличимым в ночи стенам: "зи штарбт, зи штарбт, зи штарбт…"

Волнения или хотя бы озабоченности старик не почувствовал, хоть и понимал, что прожитые вместе сорок лет – это не баран чихнул, да и дети… – два сына, внуки, с которыми, можно сказать, незнаком… – сердце билось ровно: "Умирает… что ж, все умирают… и мы умрём…"

Массивный итальянец Лучано Паваротти напевно оплакивал, сидя в кресле-каталке, умирающую Виолетту, и в трепетном звучании трогательной музыки Верди, как будто вторя прославленному тенору великого итальянца, всплывал, тонул и растворялся надтреснутый голос исчезнувшего в ночи гостя: "зи штарбт", "зи штарбт", "зи штарбт"…

Как он дошёл или добежал или доехал до дома бывшей жены, старик не помнил, как зашёл в подъезд, поднялся на третий этаж (пешком? лифтом?)… сам ли по привычке распахнул входную дверь, позвонил ли, и ему открыли… как пересёк знакомый салон, который сам когда-то и планировал, и обставлял, и обустраивал, и обживал, как очутился у входа в спальню, когда-то их общую спальню, – он не знал, не помнил и даже таким вопросом не задавался.

Дверь была приоткрыта. Он ринулся было внутрь, уже занёс ногу, чтобы переступить черту, отделявшую внешнюю часть пространства от внутренней, но в это мгновение тяжесть, опустившаяся сверху, легла на его плечо.

Старик удивился, оглянулся. За его спиной никого не было. Он повёл плечом, тряхнул им, погладил ладонью… – ничего, только ощущение тяжести.

– Трэт нит арайн*, – услышал он у самого своего уха тихий женский голос. – Блайб до, hэр зих цу**.

Какой знакомый, какой родной голос! Чей он? Кто это?

"Мама!", – чуть было не выкрикнул он, но сразу понял, что догадка абсурдна: мама умерла тридцать лет назад.

– Блайб до, мэ дарф нит арáйнтрэтн úнэвейник***.

                                                                                                        

*Трэт нит арайн (идиш) – Не входи.

**Блайб до, hэр зих цу (идиш) – Останься тут, слушай.

***Блайб до, мэ дарф нит арáйнтрэтн инэвейник (идиш) – Оставайся тут, не следует заходить внутрь.

                                                                                                        

Обезумевший старик замер в маленьком коридорчике в глубине ниши, предназначенной для обувного шкафчика.

По спальне разливалось матовое сияние, оно высвечивало кровать, женщину… голова её и плечи покоились на двух высоких подушках, и она в них полулежала-полусидела… безжизненные белые руки её вытянулись поверх белого покрывала, глаза глубоко запали в чёрные глазницы, взгляд её был направлен на фигуру на стуле подле кровати. Ещё один стул был пуст.

– Мне не в чем каяться, – тихо продолжала беседу умирающая. – Жила, как умела, по-другому не могла.

Старик подался вперёд, напряг слух.

– Каяться теперь не твоя прерогатива, – послышался ответ. – Ты своё отгрешила. Каяться предстоит мне.

Обе собеседницы помолчали.

– Ты исчезнешь, уйдёшь, это естественно, ты ведь только плоть, которая вот-вот превратится в прах, а прах неподотчётен.

"Кто она, эта вторая?" – недоуменно передёрнул плечами старик.

– Штэр зэй нит, – попросил мамин голос, – миш зих нит арáйн.*

                                                                                                        

*Штэр зэй нит, миш зих нит арáйн (идиш) – Не мешай им, не вмешивайся.

                                                                                                        

"Я не мешаю и не вмешиваюсь", – мысленно ответил он, раздражаясь и продолжая вглядываться и вслушиваться.

– А – ОНА? – немощная рука безуспешно попыталась сделать слабое движение в сторону пустого стула. – Почему ЕЁ тут нет? По протоколу ОНА обязана присутствовать тут. Почему не обеспечена явка всех участников церемонии?

В ровном ответе неведомой гостьи послышалась горькая усмешка:

– ЕЁ нет, и ты знаешь причину ЕЁ отсутствия. ОНА была, ОНА жила в тебе – когда-то, давно. ОНА мучила тебя, и ты мучила ЕЁ, и вы мучились вместе – от взаимной несовместимости, а потом – помнишь? – ты убила ЕЁ, ты сама убила ЕЁ в себе.

– Да-да, вспоминаю, ОНА была частью меня и постоянно лезла со своими нравоучениями и советами.

– Если бы ОНА выжила, мне было бы теперь легче, – жёстко произнесла гостья. – Если бы ОНА выжила, ОНА многого не позволила бы тебе и, быть может, уберегла бы тебя.

– Но ЕЁ нет, а ты…

– А я… В отличие и от тебя, и от НЕЁ, я – вечная, я – нетленная, таким был создан мир… – Помолчала… продолжила: – Напоследок послушай то, что я тебе скажу, не перебивай, у нас мало времени.

"Ещё одно – последнее! – сказанье…" – Старик начинал понимать, до его сознания стала доходить мысль: ему довелось проникнуть в запретное, недозволенное, скрытое от смертных – и он… испугался за себя. Ему захотелось как можно скорее покинуть квартиру, выбежать из склепа и стремительно умчаться прочь, закрыться, запереться у себя и… – да-да, и – помолиться. Прежде он никогда не молился, не умел, не чувствовал потребности, хотя в душе всегда считал себя верующим человеком, верующим евреем, хранящим веру свою в одному ему доступном уголочке сердца – там, где было место маме, отцу… и безымянному Ему.

Однако, повернуться и уйти он не мог, мамина рука, лишённая плоти, но обладавшая необъяснимой силой, удерживала его и требовала:

– Блайб до!

– Знаю, у тебя было трудное детство, – слышал старик голос из спальни. – Но ведь у твоего поколения, у всех, почти без исключения, было трудное детство.

Следующая фраза и ответ на неё прозвучали тихо и неразборчиво, потом наступила пауза.

– Тебя окружали любящие люди, – расслышал он, наконец, – они заботились о тебе, ты, в отличие от многих других, не голодала. Но ни любви ни к кому, ни благодарности ты никогда не испытывала.

«Не испытывала… не испытывала… не испытывала…»

– Неправда! Я любила маму.

– Что-о? Ты-лю-би-ла-ма-му? – каждый слог прозвучал ударно, словно кто-то, чётко артикулируя, диктовал текст, – Ты-лю-би-ла-ма-му, пока-мама-была-тебе-не-об-хо-ди-ма. Как только мама стала немощной и ей потребовалась твоя забота, ты сплавила её в больничную богадельню.

– Что же я должна была с ней, с немощной, делать?

– Ухаживать за ней. Нанять сиделку. Определить в платный дом престарелых.

– Сиделку? Платный дом престарелых? О чём ты говоришь? Это слишком дорогое удовольствие.

– Можно подумать, что – ты! – что ты, после всего… что ты испытывала недостаток в средствах!

– Мама была стара, она всё время спала, окружающее было ей безразлично. Да ведь она вскоре и умерла.

– Умерла – в богадельне, в палате на двадцать человек с двумя затурканными санитарками, в смраде от закисшей мочи и неубранного кала.

– Ну, не до такой степени, не преувеличивай… Да мама уже ничего и не чувствовала.

– Откуда ты знаешь, чтó чувствовала твоя мама? И разве ты' планировала, сколько ей осталось жить?

– Я любила моих детей.

– Ты? Любила? Детей?

– Моúх детей. Любила и люблю.

– Разве ты' вставала к ним ночью, когда они были маленькими, когда болели и плакали? Ты' меняла пелёнки? Ты' прижимала их к груди? Ты' уводила их в садик, ты' встречала их, когда они возвращались из школы?

– Мне помогала мама.

– Твоя мама и твой муж.

– Ну, да, и муж. Ведь он был детям не чужой, он – отец.

"Вспомнила…" Его обдало потом.

– Ну, да, он был отцом – чтобы менять и стирать пелёнки, доставать смеси и концентраты – в голодном городе, привозить из командировок одежду, игрушки, столы, стулья, велосипеды, уводить их в жару и холод в ясли и детский сад, носиться по врачам, когда дети болели – для всего этого он был отцом.

– Да, для всего для этого. Для чего же ещё?

– А потом… ты-убила-ЕЁ, и отец стал твоим повзрослевшим детям ненужным придатком, аттавизмом.

Стараясь не зашуметь, старик оперся плечом о косяк, набрал полную грудную клетку воздуха и медленно бесшумно выдохнул. Немного отлегло.

– Дети выросли и сами могли решить, нужен им отец или нет.

Он что-то выкрикнул и сам испугался своего порыва, однако, никто голоса его не услышал.

– Кáк ты им лгала, какие небылицы ты рассказывала им об отце! Ты принудила сыновей порвать с ним отношения, отказаться от его имени. Ты опасалась, ты всегда боялась, что при встрече или разговоре вскроется вся твоя неправда, и тогда они проклянут тебя. Поэтому ты сделала всё, чтобы их встреча с отцом стала невозможной.

– Сыновья сами приняли решение.

Каждый ответ, каждое возражение требовали затраты сил, и голос его бывшей жены заметно слабел.

– Ты привела старшего сына в банк, и он вместе с тобой делил не принадлежавшую ему, да и тебе тоже, добычу. Ты превратила собственного сына в мародёра и соучастника в грабеже.

– У нас с мужем был совместный счёт… общий… его и мой.

– Общий! Сперва ты с сыном… вы ограбили «общий» счёт, потом ты сообщила мужу, что решила с ним, с обобранным, с нищим, развестись.

"Старший сын… Почему именно старший? Интересно, младший пошёл бы? А старший – пошёл."

Старший… Воспоминание отвлекло старика от происходящего.

…Это случилось, когда старший сын только-только демобилизовался и уехал на север, на Голаны, там ему предложили работу.

Городок новый, маленький, строящийся, сын почти сразу въехал в квартиру.

Двадцать два года, в этом возрасте хочется всего и – сразу! А всего и сразу – так не получается…

В продаже появилась новая модель телевизора – с плоским плазменным экраном, последний крик технологии и моды. Цена поднебесная, больше полугодовой, а, может быть, и годовой зарплаты! Но – ах, как хочется!

– Поздравьте меня с обновкой, – радостно сообщил сын, даже телефонная трубка, казалось, засветилась от радости.

– Что? – Голос отца дрогнул. – Как?

– Ограбил банк, – засмеялся сын. – Подробности письмом.

В конце недели сын приехал на побывку. Сели за стол.

– Отец, не переживай, всё законно и просто.

– А ограбление банка? Законно и просто?

– Ну да! Я тут был совсем не причём. Надо уметь выбирать друзей.

Оказалось, что друг через своего страхового агента оформил…

– Уж поверь, не моё дело, кáк они это провернули…

Короче, составили акт: новый плазменный телевизор упал (какая оплошность!), экран разбился (какая досада!)

Страховая компания выплатила по полису, пришлось, конечно, добавить, и друг тут же купил новую модель…

– А старая по наследству перешла ко мне. Конечно, не даром, я оплатил разницу между ценой и страховкой, ну, и гонорар страховому агенту, не за "спасибо" же он всё это комбинировал. У каждого свой интерес.

Отец слушал и мрачнел.

– Твой друг с его страховым агентом жулики.

– Вся страна живёт так, – возразил сын.

– По-твоему, вся страна ворует?

– Отец, – тон сына был насмешливый и нравоучительный, – ты слепой и глухой, ты ничего не видишь и не слышишь, поэтому все, кому не лень, обводят тебя вокруг пальца. Когда ты поумнеешь? Нельзя всю жизнь оставаться фраером!

– Лучше быть фраером, чем вором!

Тогда они чуть было не поссорились, что, впрочем, происходило слишком часто в их жизни. Вмешалась жена:

– Прекратите! Каждый живёт, как может. Садитесь за стол.

Они сели и даже выпили – «за мир и дружбу».

…Кружилась голова.

– Ну! – возвратил старика к действительности мамин голос, – Ост гэhéрт?*

                                                                                                        

*Ост гэhéрт? (идиш) – Ты слышал?

                                                                                                        

С этого момента действие стало развиваться странным образом, появилось ощущение, что старик, оставаясь самим собой, является ещё кем-то другим, причём, тот другой остаётся им же. При иных обстоятельствах такое раздвоение вызвало бы в его душе переполох, появилось бы сомнение в собственной психической полноценности, но теперь ни тревоги, ни волнения он не испытал.

Первое его «я» продолжало прислушиваться к происходящему в спальне.

– Я позаботилась о себе, я обеспечила себе безбедную старость, – жёстко, почти враждебно доказывала свою правоту жена. – Каждый живёт, как может.

Старика передёрнуло: "Знакомая сентенция…"

– Позаботилась? Обеспечила? – Вопросы звучали неприязненно.

Наступило молчание.

– Ты обеспечила себе не безбедную, а одинокую и нищую старость. – Фраза упала в пространство как вердикт.

– Зи из герехт*, – это был мамин голос – над ним или внутри него. – Она таки права, – повторил голос по-русски.

                                                                                                        

*Зи из герéхт (идиш) – Она права.

                                                                                                        

– У меня всегда были деньги, – слова жены стали еле-еле слышны, последние жизненные силы покидали отходящую.

– Мама, я прожил с ней больше сорока лет, – заговорило его второе «я». – Как я всего этого не замечал?

– Вос зóгсту! – воскликнула из небытия мама и повторила по-русски: – Что ты говоришь! Вспомни Амстердам, Майами! А Анкоридж!

Мама, очевидно, сумела преодолеть некий языковой барьер, и русская речь потекла у неё легко и просто.

– Конечно, – подтвердила она. – Все прошедшие тридцать лет я общалась только с папой, других собеседников у меня не было… Я совсем отвыкла от русского языка.

Отец, проведший первую, довоенную половину жизни на Украине, а вторую, после демобилизации, на Урале, свободно владел украинским, а дома, в семье, разговаривали только на идише. Даже письма с фронта отец писал старинными еврейскими буковками справа налево, и русский язык до конца дней остался для него неродным.

– Тридцать лет – только с папой… Слушай, слушай.

– Деньги были не у тебя, а на твоих закрытых счетах в банках, ты берегла их, копила и не тратила, оставаясь нищенкой… Потерпи, дослушай, ты обязана выслушать, прежде чем…

– Майами, Амстердам, Анкоридж? Мама, что ты имеешь в виду?

– Неужели у тебя такая короткая память?

Ах, да, их поездки за границу… Да-да, он вспомнил, он, конечно, помнит…

Он любил фотографировать – много, жена считала, что слишком много.

– Ты сошёл с ума! Каждый день ты начинаешь и заканчиваешь плёнку! Тридцать дней – тридцать отснятых плёнок! Их тебе даром не дают, за них надо платить. А потом ты заказываешь карточки, и не только для себя, а для всей группы!

– Не для всей группы, а для тех, кто попал в кадр.

– Но это же столько денег! Не строй из себя миллионера.

– Все делают то же самое.

– Мне нет дела до всех! Каждый живёт, как может.

Он выходил из себя, начинал паковать чемодан. Так было в Майами, так было в Амстердаме и в аэропорту Аляски.

– Дети, чтó ты сказала детям? – слышало из спальни его второе «я». – Что их отец бросил тебя, что ушёл от тебя, что предал тебя. То же ты плела друзьям и знакомым, обзванивала их, лгала, сплетничала, клеветала. Многие тебе поверили…

Многие ей поверили.

Странно, именно в то время, когда жена жаловалась родственникам и друзьям на грубость, чёрствость и неверность мужа, к нему она стала подчёркнуто чуткой и внимательной, даже посторонние обратили внимание. Александра Моисеевна, типичная училка русского языка и литературы («Образ советского человека – строителя коммунизма в произведениях классиков социалистического реализма»), причитала фальшивым сладеньким голосочком:

– Боже, как она тебя любит! Уж на что я люблю моего Додьку, но твоя жена!.. – про-осто не-ет сло-о-ов. – Ядовитая патока обильно стекала с её языка.

Мама, старая его мама столько лет твердила сыну:

– Как ты не видишь, что она тебя не любит?

Он отшучивался:

– Достаточно того, что я люблю её. Моей любви нам хватит на двоих.

Озабоченная родительница пробовала зайти с другой стороны:

– Ты не допускаешь, что у неё кто-то есть?

– Мать, уймись, – словно в шутку прикрикивал он. – Ты о ней слишком хорошо думаешь. Не будь свекровью,

– Но я и есть свекровь, – обижалась мама.

И вдруг, как гром среди ясного дня:

– Я решила с тобой развестись.

Слава Богу, мама до этого времени не дожила.

– Ты лишила собственных детей и внуков их отца и деда. – Словесная баталия в спальне продолжалась.

– Хватит, отпусти, – тихо попросила умирающая.

– Сейчас отпущу, сейчас. Я всё тебе сказала. Да будет тебе земля пухом, если…

Неожиданно нажим на его плечо стал ослабевать.

– Мама, – позвал он, но ответа не услышал, внутри него вдруг установилась тишина.

Старик сделал шаг к двери, но… кровать оказалась пустой.

Он перевёл взгляд на стул. Силуэт стал прозрачным, совсем призрачным, он закачался, медленно и плавно отделился от стула, поплыл, поплыл, превратился в лёгкий дымок, стал рассеиваться по комнате.

– Остановись! – закричал, вбежав в спальню, старик и стал хватать тающее облачко. – Кто ты?

– Душа… Не мешай мне, я должна сосредоточиться…

– Подожди! А – второй стул?..

– Совесть. Её убитая со…

Вокруг потускнело, потемнело, и только старый Лучано Паваротти оплакивал с телеэкрана отходящую в иной мир даму с камелиями.

За окном светало. Старик окончательно проснулся, огляделся, сделал над собой усилие – выйти из всё ещё обволакивающих его грёз, возвратиться в собственную домашнюю реальность.

"Приснилось! Надо же, привидится же такое… Чур меня! Чур-чур-чур! А впрочем… после таких сновидений она будет жить долго…"

Надо было встряхнуться, снять с себя паутину дрёмы, принять душ, побриться, одеться… – в его положении ни в коем случае нельзя позволить себе расслабиться… – позавтракать, обязательно приготовить себе завтрак, сварить кофе или заварить чай, пожелать себе приятного аппетита. Покормить собак… а корма осталось дня на два или на три – непременно позвонить в магазин и заказать корм, а денег на счету – тю-тю, значит, нужно поехать к донне Сильвии и попросить… нет, потребовать… уже пришло последнее предупреждение – из-за долга за воду, а рабочие ботинки совсем прохудились.

Домофон спросил голосом сеньоры, был отчётливо слышен испанский акцент:

– Ми зэ?*

Он назвался. Раздался негромкий щелчок, и домофон оглох и онемел.

– Геверет! Донна Сильвия! Сеньора! – позвал старик.

К калитке подошёл смуглый мужчина.

– Ма адóн роцэ?**

                                                                                                        

*Ми зэ? (ивр) – Кто это?

**Ма адон роцэ? (ивр) – Чего господин хочет?

                                                                                                        

– Я хочу поговорить с хозяйкой.

– Хозяйки нет дома.

– А ты кто?

– Я её садовник. Я ухаживаю за её садом. А кто ты?

– Я тоже её садовник. Она перестала мне платить и наняла тебя. Потом перестанет платить тебе и наймёт какого-нибудь эфиопа.

– Почему эфиопа?

– Ему можно не платить. Как мне или тебе.

– Я бедуин. Мне платить она не перестанет.

– Почему? Почему мне перестала, а тебе не перестанет?

– Я умею постоять за себя. Ты умеешь? Или ты фраер?

Ничего не ответив, отставной садовник, припадая на правую ногу, поплёлся к автобусной остановке.

VI

Вот и дом. Из почтового ящика торчит уголок конверта. Подушечкой среднего и ногтем указательного пальца он ухватил уголок и извлёк письмо наружу, оторвал кромку, развернул сложенный лист. Очки в кармане, но можно разобрать и так:

«Ввиду непогашенного долга… будет перекрыта вплоть до погашения… Подключение производится за счёт…»

"Пусть перекрывают, – устало решил старик. – Надо наполнить ванну – для собак".

Постоял, подумал – ни о чём или о жизни вообще … толкнул калитку и шагнул во двор.

1-13 октября 2012 года.

Вернуться к ОГЛАВЛЕНИЮ

Hosted by uCoz