мой

Театральный

роман

В Мюнхене мы оказались в разгар пивного фестиваля. Пиво пили здесь на каждом углу, между углами, между деревьями, на деревьях…

Я к пиву равнодушен – не в отца.

В Союзе дефицит был законом, формой, а порой и смыслом существования, это относилось ко всему в стране, значит, и к пиву. Пивом торговали толстые тётки с обилием грудей, бёдер, золотых колец и золотых зубов. Чаще всего пиво завозили почему-то в баню. Отец называл его биром, и хотя в своих моральных установках был образцом честности и чести, за кружку бира, тем не менее, думается мне, мог бы продать родину.

В Германии середины восьмидесятых за пиво продавать родину не было необходимости, особенно в сентябре, в дни пивного фестиваля.

К этому событию приурочивались всякие культурные мероприятия.

Мы взяли билеты на гастрольный спектакль мадридского театра. Давали набор одноактных пьес, среди них "Дон Кихот", "Фламенко", ещё какие-то национальные сюжеты – смесь пантомимы, танца, современного балета, цирка. Изобретательность, трюкачество, гипертрофированная чувственность и показная жертвенность – всего было в избытке, однако, вписывалось в принятые условности и законы жанра.

Вышли мы из театра в празднично приподнятом расположении духа. Решили:

– Завтра – оперный театр!

С утра моросило.

– Я вчера брился перед представлением, сегодня тоже побреюсь перед самым спектаклем, – решил я. – Не будем терять времени, идём.

Наскоро позавтракав, мы отправились в город – сделать последние перед отлётом покупки.

Я натянул на себя плащ, Вера облачилась в старую заячью куртку, купленную в самый первый год пребывания в Израиле – на крохи из олимовской стипендии, мех местами потёрся, кое-где разъехались швы.

Мы походили по магазинам, накупили подарков и сувениров, количество бумажных пакетов и полиэтиленовых мешков со всяким тряпьём сомнительной нужности достигло критической величины, рук не хватало.

Нам повезло: на какой-то очень торговой улице в маленьком магазинчике вязаных вещей второй этаж был отведён под изделия сверхстандартных размеров. Вера искала кофту для мамы.

– Sagen Sie, bitte, – спросил я хозяйку гешефта, пока жена отсчитывала марки за покупку, – скажите, пожалуйста, далеко ли от вас до оперного театра?

Дама обрадовалась, оказалось, что она тоже театралка, у них в Мюнхене прекрасная опера, и если она не ошибается, сегодня дают "Женитьбу Фигаро" с неподражаемым японским тенором, она слышала его в "Риголетто", ей даже не помешал его крохотный росточек и азиатские черты лица, потому что его Stimme, o! – Herr обязан услышать этот божественный голос… "я даже готова сделать для госпожи скидку, чтобы посещение нашей оперы не стало для вас столь обременительным", и она скостила целых десять марок.

До театра было рукой подать: от магазина налево, пройти до конца улицы, это не больше двадцати метров, и там господа увидят здание оперного театра, его легко распознать…

Мы подошли к театру, это действительно оказалось совсем близко, спросили, где находятся кассы, обошли здание и вошли в кассовый зал.

Я направился к окошку, за которым сидела пожилая дама и, как мне почудилось, нетерпеливо ожидала моего появления.

– Могу я приобрести у вас билеты на вечерний спектакль? – спросил я.

Дама наклонила голову и выразительно взглянула на меня поверх очков.

– О чём вы… говорите, – выдохнула дама и взглядом завершила недосказанную фразу: "…себе думаете, господин хороший!" – Вот стоят господа, они все надеются приобрести билеты перед началом спектакля. Мне хочется, чтобы им повезло, хотя всё во власти Бога. Становитесь за ними и ждите. Бог милостив.

Вдоль стены молча стояли пожилые немцы и немки, они просто стояли, не толпились у окошка кассы, не передвигались с места на место, не беседовали между собой и не делились новостями и сплетнями – стояли вдоль стены и ждали.

Я доложил жене обстановку. Вера приуныла.

Мы стояли посреди кассового зала, одинокие, чужие, убогие пилигримы с узлами и пакетами в руках, и переживали. К нам подошёл пожилой сухощавый мужчина в униформе.

– Не расстраивайтесь, – сочувственно сказал он и ободряюще улыбнулся. – Не всё потеряно.

Я молча смотрел на него, надеясь на продолжение разговора.

– Перед началом спектакля в кассе обязательно будут входные билеты. По ним можно будет войти в театр и подняться наверх. Оттуда ничего не видно, но всё прекрасно слышно. Входные билеты стоят совсем недорого.

По нашему внешнему виду, по одежде, по небритости щёк и тяжёлому русскому акценту служитель муз принял нас за нищих туристов из какой-нибудь славянской страны Восточного блока, для которых бедность не порок, а любовь к искусству превыше всего.

Я перевёл Вере обнадёживающий монолог человека в униформе.

– Что значит – "недорого"? – спросила моя расчётливая жена.

– Was heißt "billig"? – дословно перевёл я Верин вопрос.

Ответ внёс сумятицу в дальнейшее развитие событий.

Немец был уверен, что назвал мне цену "одиннадцать марок" – это, по всей видимости, соответствовало действительности. Я же, услышав немецкое "ELF", что и означает в переводе с немецкого "одиннадцать", воспринял его как израильтянин, ведь я уже полтора десятка лет разговаривал, а порою и думал на иврите, на котором слово "ELEF" означает "тысяча". Так я и перевёл ответ доброжелательного немца:

– Тысяча марок.

– И это называется "недорого"? – с ужасом в осевшем голосе спросила потрясённая Вера, и я синхронно перевёл её вопрос, повторив в собственном голосе ужас оригинала:

– Und das heißt "billig"?

В это самое время – я невольно наблюдал боковым зрением за обстановкой, – в кассовый зал вошёл высокий молодой человек и направился к окошку кассы. Он протянул седой даме два билета и спросил, может ли она принять их у него, так как нынешним вечером он занят, и посещение театра его семьёй отменяется.

Кассирша указала молодому человеку на нас, сказав негромко:

– Попробуйте предложить ваши билеты вот этим русским туристам.

Молодой человек, когда он входил в кассовый зал, услышал, очевидно, окончание моей беседы с господином в униформе и мой раздирающий душу вопрос-вопль: "Und das heißt "billig"?" – по поводу цены в одиннадцать марок.

"Ну и ну!" – подумал, вероятнее всего, немец, а в окошко кассы ответил:

– Что вы, эти билеты для господ туристов непосильно дороги.

Я напрягся. Мне показалось, что сейчас произойдёт событие, которое подведёт итог, станет завершением целого периода моей жизни.

          

"Мой Театральный роман" начинался в 1947 году.

Во время зимних каникул (я учился в четвёртом классе) мама повезла меня из заштатного Троицка почти в столицу – в областной центр Южного Урала Челябинск, чтобы показать мне большой город, а меня, отличника, играющего на фортепиано (к тому времени я уже выступил на школьном утреннике и двумя руками сыграл песенку герцога из оперы Джузеппе Верди "Риголетто" в тональности "до мажор" – "Сердце красавицы / Склонно к измене…") и сочиняющего прекрасные стихи (моё стихотворение "Отличник" было напечатано в городской газете "Вперёд"!), продемонстрировать родственникам.

Не знаю, произвело ли сообщение о публикации в газете большое впечатление на нашу челябинскую родню, а рояля у них не нашлось, не было в их коммунальной неблагоустроенной десятиметровой комнатке с печным отоплением рояля, и поэтому ария "Сердце красавицы" в тональности до мажор осталась на этот раз неисполненной. Но что всё-таки случилось в тот мой приезд в столицу Южного Урала, так это – в мою жизнь вошёл театр, вошёл Театр, ТЕАТР.

В челябинском областном драматическом театре имени Цвиллинга в дни зимних каникул давали "Приключения кота в сапогах". По сцене в сапогах на высоких каблуках вышагивал на задних лапах настоящий пушистый кот с усами, ушами и хвостом, он разговаривал человеческим голосом и творил всякие добрые дела, от которых жизнь всех, и на сцене, и в зрительном зале, становилось радостнее. Я, притихший, сидел рядом с мамой и, затаив дыхание, участвовал вместе с героями волшебного действа, происходившего на сцене в нескольких шагах от меня, в невероятных приключениях.

Я долго бредил этим спектаклем, представлял себя добрым котом, подражал его походке, речи, мне казалось, что у меня вырос хвост и торчат уши. Когда в школе возобновились занятия, мы писали классное сочинение на тему "Как я провёл зимние каникулы". Мне представилась неповторимая возможность поделиться с моей учительницей Александрой Михайловной радостью, которую я испытал, сидя в зрительном зале. За сорок пять минут чувства, переполнявшие меня, выплеснулись на листы школьной тетради, и когда прозвенел звонок, я пожалел, что урок уже закончился, ведь я мог ещё много-много рассказать о проведённых в сказке двух с половиной часах.

Я не только получил пятёрку, но и удостоился особой похвалы, моё сочинение Александра Михайловна прочитала вслух всему классу, а потом его читали в других классах, а потом отправили в ГОРОНО и оттуда пересылали в другие школы Троицка, и там учителя тоже читали моё сочинение своим ученикам.

В 1949 году мы переехали в Копейск, и там я начал учиться в шестом классе. Близость к областному Челябинску подымала город на ступень выше провинциального Троицка. В Копейск приезжали на гастроли театры Кургана, Магнитогорска, Шадринска, каких-то сибирских не очень больших городов и привозили спектакли, к посещению которых жители готовились подолгу и всерьёз. Мои родители не пропускали ни одной постановки, иногда покупали билеты, что при нашем скудном семейном бюджете было накладно, а порой им выпадало счастье: кто-нибудь из влиятельных приятелей устраивал для моих родителей контрамарки.

Мне очень хотелось тоже попасть в театр, я бредил театром, представлял себе себя, сидящего в зале, внимающего каждому слову, доносящемуся со сцены, аплодирующего вместе с остальными зрителями выходящим на поклоны артистам. Я во все глаза наблюдал, как мои родители разглаживают утюгом сорочки, брюки и платья, мама подкрашивает губы, отец бреется до синевы на щеках и причёсывается перед зеркалом, чистит и себе, и маме обувь и наводит блеск – сперва мягкой обувной щёткой, потом лоскутом фланели. Как я им завидовал, моим счастливым родителям!

И как-то раз…

И как-то раз после возвращения родителей со спектакля я взял со стола их использованную надорванную контрамарку "на двоих", брошенную отцом, и, забравшись ночью в его бухгалтерию, отпечатал на пишущей машинке, заменив только дату, точно такую же контрамарку, а внизу поставил росчерк, похожий на роспись директора театра. Не хватало самой мелочи – круглой гербовой печати.

Из меня мог бы получиться неплохой, да что – неплохой, нет, из меня мог бы получиться хороший, очень хороший, замечательный фальшивомонетчик! Я сам додумался до того, как подделать круглую гербовую печать шадринского государственного драматического театра.

Насадив рейсфедер из моей готовальни на циркуль и залив в него фиолетовые чернила, я на использованной отцовской контрамарке обвёл внешнюю и внутренние окружности печати. Потом обыкновенным пером проделал то же самое с расположенным по окружности текстом. Внутри печати я аккуратно обновил свежими чернилами изображение герба Союза Советских Социалистических Республик.

Подождав, когда моя работа подсохнет, я положил на рисунок клочок газеты, на котором отсутствовал текст, то есть нижние довольно широкие поля, прижал один лист к другому и аккуратно намочил верхний, газетный, клочок необильной слюной. Выждав некоторое время, пока слюна подсохнет, я перенёс газетный клочок на приготовленную мной фальшивую контрамарку, опять тем же способом слегка намочил его и прижал ладонью. Подержав несколько секунд рукотворную гербовую печать прижатой к самодельному документу, я осторожно оголил его поверхность и с замиранием сердца придирчиво оглядел результат моего преступного труда. Контрамарка ничем не отличалась от настоящей.

Вечером я был в театре. До третьего звонка я скрывался за колонной и наблюдал за родителями, переходя по окружности так, чтобы колонна скрывала меня от родительского взора. Потом я проскользнул в зал и сел на свободное место.

Давали "Овода". Синьор Феличе Риварес прихрамывал, заикался, щека его, перечёркнутая кровавым рубцом, нервно подёргивалась, особенно когда пламенный революционер волновался в присутствии синьоры Боллы – всё в спектакле соответствовало книге писательницы Этель Лилиан Войнич.

Потом расстрельщики долго не могли исполнить приговор, и синьору Риваресу пришлось взять на себя командование казнью, он подбадривал жалостливых карабинеров, даже произнёс фразу, повторённую впоследствии, во время Великой Отечественной войны, товарищем Сталиным:

– Наше дело правое, победа будет за нами!

Зрители сорвались с мест и зааплодировали, а я не сдержался и закричал "Браво!" И в этот самый момент встретился взглядом с обернувшимся на мой голос отцом.

Дома я во всём сознался и даже продемонстрировал отцу изобретённый мною способ изготовления фальшивых контрамарок.

Расправа не заставила себя ждать: отец меня выпорол. Мою контрамарку он конфисковал, сопроводив акт изъятия обещанием передать её в милицию в качестве улики.

Я долго ждал задержания, обыска, ареста… мнил себя революционером, выступившим против произвола родителей, заготовил пламенную речь, в которой должна была прозвучать другая цитата из высказываний Вождя: "Будет и на нашей улице праздник!" Так случилось, что цитата осталась неиспользованной…

С тех пор прошло пятьдесят восемь лет. Нет уже ни отца, ни мамы, думаю, что и тогдашние сотрудники копейской милиции перешли в мир иной, и артисты шадринского государственного драматического театра сильно состарились, а я всё ещё жду. Думаю, что напрасно.

          

С пятьдесят четвёртого года я жил в Свердловске. В этом миллионном городе (миллионном – теперь, но и тогда число жителей постепенно приближалось к этому показателю) работало четыре постоянных театра: драматический, оперы и балета, музыкальной комедии и ТЮЗ.

Летом приезжали гастролёры. В шестидесятом году ленинградский БДТ привёз "Лису и виноград" с Полицеймако, "Шестой этаж" с созвездием ветеранов и молодыми Стржельчиком, Копеляном и! – студентом третьего курса Серёжей Юрским, для которого в спектакле и роли-то не было, но Товстоногов вывел его в коридор коммунальной квартиры, и там, у двери общественного туалета, начинающий классик сыграл – без единого слова! – искромётную пантомиму. Зрители оказались щедрыми на рукоплескания.

А потом был "Идиот" с только-только появившимся Иннокентием Смоктуновским.

Незадолго до того прошёл фильм Ивана Пырьева с Юрием Яковлевым в роли князя Мышкина. Герой Достоевского-Пырьева-Яковалева был блаженным, не от мира сего, но психом он явно не был, психами были все вокруг, но только не он.

Смоктуновский психом был. Может быть, не клиническим сумасшедшим, но в нём присутствовали надлом, болезненная задумчивость, импульсивность – наряду с чистотой и жертвенностью. После удачи Юрия Яковлева нужно было обладать незаурядным дарованием, чтобы убедить зрителей в своей правоте. Смоктуновскому зал аплодировал стоя, долго, самозабвенно.

Приезжали в Свердловск, пожалуй, все столичные театры. Помню "Моссовета", "Сатиры", "Советской Армии", имени Ермоловой, Вахтангова, из Ленинграда театр Акимова вдруг привёз "Опаснее врага", говорили, что из пьесы цензура вымарала три четверти текста, но и того, что осталось, оказалось достаточно, чтобы реплики героев разошлись цитатами.

"Мой театральный роман" пополнялся свежими эпизодами. У меня не каждый день отыскивался рубль, чтобы пообедать, на завтрак я съедал несколько кусков хлеба с убийственной по жестокости горчицей – и хлеб, и горчица были в столовой бесплатными, а за стакан сладкого чая нужно было заплатить десять копеек (несладкий чай стоил одну копейку), однако, на два билета в театр деньги у меня находились всегда.

В 1963 году я впервые оказался в Москве в командировке.

– Непре-пре-пременно попади… попадите на "Д-д-двое н-на ка-качелях", – посоветовал Коган. – Это в Со-современнике. Н-не пожа-жа-леете.

Я не пожалел.

          

"Москва! Как много в этом звуке…"

Стояла золотая осень. Она и на Урале золотая, но не в таком большом и дымном городе, как Свердловск. В Москве, в её аллеях и скверах, осень шептала сокровенные слова, звучала грустной музыкой, напоминала светлые полотна задумчивых художников… а, может быть, это только казалось, ведь мне было неполных двадцать семь лет; только теперь, перевалив за семьдесят, я понимаю, какое это счастье – двадцать семь!

Командировали меня в институт Пилюгина.

Кто-то из сотрудников-театралов мне объяснил, что в театр – почти любой, а в "Современник" особенно – попасть трудно, число билетов ограничено, продают их два раза в месяц, вернее – один раз записывают, второй раз продают, люди дежурят в очередях ночами, и всё равно – шансы почти нулевые.

– Попытай счастья перед спектаклем, с рук, может быть, повезёт.

Я приехал на площадь Маяковского часов в десять утра. Подошёл к театру, почитал афишу, у входа топтались какие-то люди, я тоже потоптался, послушал, о чём говорят, поспрашивал: у вас случайно нет лишнего билета? На меня стали поглядывать с опаской: карманник или полоумный.

Спустился в метро. На ступеньках стояли и сидели какие-то молодые люди, кого-то поджидали, дожидались, уходили, возвращались.

– Тут бывают лишние билеты в "Современник"? – спросил я парня с фиксой.

– Чево? – не понял парень.

– Билеты в "Современник", спрашиваю, тут бывают?

– В Греции всё бывает, – ответил парень. – Ты на этом участке не шнырь, попишут. Понял?

Слово "попишут" было мне знакомо с детства, так троицкая шпана называла росчерки бритвой по лицу.

– Ага, – продемонстрировал я свою понятливость и отошёл в сторону.

– Вы спрашиваете лишний билетик? – обратилась ко мне девчушка с двумя косичками-хвостиками. – Я слышала, вы интересовались…

– Ага, – покосился я на неё, тайком оглядел её руку: не таится ли между указательным и средним пальцами правой руки лезвие бритвы, чтобы "пописать" меня?

– Давайте заключим соглашение, – предложила девчушка. – Если вам предложат два билета, вы возьмёте второй для меня. А если мне предложат, я возьму для вас. Идёт?

– Идёт, – согласился я.

– Вы москвич? – не отставала она от меня. – Или приезжий?

– Я в командировке. Первый раз.

– А я поступала в театральный. Провалилась… Надо домой ехать, а стыдно.

– Чего стыдного! Конкурс-то, наверно, ой-ё-ёй!

– Ой, что вы, ещё больше!

– Милиция, – негромко проговорил парень с фиксой. Он стоял в отдалении, но его все услышали, и тут же многие исчезли.

– Вы чего тут толчётесь, в проходе? – недружелюбно спросил рыжий курносый лейтенант.

– Мы не толчёмся, – попытался возмутиться я.

– Да что вы, что вы, я вот односельчанина встретила, радость-то какая, – быстро-быстро затараторила моя собеседница. – Он у нас лучший скотовод!

– Скотовод! – проворчал лейтенант. – С каких это пор евреи стали заниматься скотоводством? Брысь отсюдова!

Мы поднялись по ступеням.

– Я всегда прихожу на площадь Маяковского, – объясняла мне "односельчанка". – Тут хорошо: Моссовет, Сатира, Образцов, "Современник", зал Чайковского. Красота! Высокая вероятность. Но мне всё равно не везёт… Надо быть активнее, а я не умею. У вас есть лишний в "Современник"? – обратилась она к мужчине, вышедшему из метро.

– Да, – ответил мужчина, – пожалуйста. – И протянул девочке билет.

– Смотрите, повезло, – растерянно проговорила она. – Первый раз. У вас один?

– Два, разумеется. Один для меня, второй… как видите, оказался для вас.

– Простите, – сказала девчушка и виновато мне улыбнулась. – На этот раз не судьба. Ещё встретимся.

Я вернулся в метро. Мимо меня шёл людской поток.

– У вас есть лишний в "Современник"?

Прохожие шарахались.

Опять подошёл тот же лейтенант.

– Ты, скотовод, тут не крутись, не приставай к людям. Недолго и загреметь. Потом доказывай, что ты скотовод.

– Я хочу попасть в театр.

– Ну, и попадай. Чего здесь-то крутишься? Не театр тут, поди. Метро тут, станция метро "Маяковская". Вход стоит пять копеек. Заплатил, зашёл, сел – и катись. А торчать тут не место. Понял? Иди отсюдова, иди. Скотово-од…

Я опять вышел наружу, пересёк площадь, подошёл к театру, почитал афишу. Сегодня у них "Двое на качелях", завтра "Голый король".

– У вас не будет лишнего билетика? – спросил я, без всякой надежды, молодую полную еврейку.

– Думаю, что не будет, – насмешливо ответила она.

– Простите, – почему-то смутился я. – Очень хочется.

– Если очень хочется, значит, попадёте. Вы уж мне поверьте.

– Спасибо, – растроганно поблагодарил я.

– Будьте смелее, – посоветовала женщина. – Смелость города берёт, а вам нужен всего-навсего билет в театр.

Я опять вернулся в метро. "Теперь буду настырнее", – решил я и направился к эскалатору. По правой ленте пассажиры спускались в преисподнюю, по левой из преисподней подымались. Я встал против левой ленты, перегородил выход и стал громко спрашивать:

– У кого есть лишний билет в "Современник"? У кого есть лишний билет в "Современник"?

Мне нравилось произносить это звучное слово – "Современник".

Вдруг я почувствовал чью-то руку на моём плече.

– Идём, скотовод. Пусть с тобой в участке побеседуют. Может, охоту к театру отобьют.

– Зачем отобьют? Зачем в участок?

– Идём, кому сказано! – Он сильно сжал моё плечо. – Пойдёшь или будешь оказывать сопротивление?

В отделении было грязно, накурено, пахло спиртным и блевотиной.

– Вот, Куперман, я тебе земляка твоего привёл, поговори с ним по-вашему. Часа три пристаёт к прохожим, говорит, скотовод, в театр попасть хочет. Выясни.

Ждать беседы с Куперманом пришлось долго. Он пререкался с каким-то алкашом, составил протокол, потом написал ещё протокол – крашеная доскоподобная гражданка жаловалась на карманную кражу и описывала внешность вора.

– Один момент, гражданочка, – попросил Куперман, вышел в боковую дверь и вернулся с пацаном, у пацана под глазом светился фингал. – Этот?

– Ах ты, гад! – закричала потерпевшая. – Отдай кошелёк! Красный, обшитый бисером! Отдай, гад!

– Один момент, гражданочка, – повторил Куперман. – Кошелёк, говорите, обшитый бисером? – Он выдвинул ящик стола. – Этот?

– Этот, этот, – обрадовалась гражданочка. – Этот, с деньгами. Сто двадцать рублей и ещё мелочь.

– Пересчитайте, – подал Куперман кошелёк владелице. – Потом допишем протокол. А вы с чем пожаловали? – обратился он ко мне.

– Приставал в метро к прохожим.

– Так-так-так. Приставал, говорите. А зачем приставал, можно поинтересоваться?

– Можно. Хочу попасть в "Современник" на "Двое на качелях".

– Документами вашими можно поинтересоваться?

– Можно. Вот мой паспорт, – протянул я первый документ Куперману, – вот моё командировочное удостоверение, – подал я второй документ. – Справки из вендиспансера у меня нет.

– Плохо, – засмеялся лейтенант. – В нынешней ситуации она бы не повредила. – Он вернул мне оба документа со словами: – Французский в школе изучал? Тогда гэй авэк.* Понял?

– Понял, – обрадовался я.

– Только постарайся этому шмоку больше на глаза не попадаться. Зай гезунд!**

                                                                                                                                                                

* гэй авэк (идиш) – уходи.

** зай гезунд (идиш) – будь здоров.

                                                                                                                                                                

          

Этому шмоку я попался на глаза сразу, как только вышел из отделения милиции и спустился в метро.

Было многолюдно: шёл пятый час, закончился рабочий день, и москвичи спешили – кто домой, кто по магазинам – давно накатанные маршруты.

На ходу, почти не разжевывая, я в три откуса заглотил холодный беляш, купленный на углу, и, раздвигая локтями пассажиров, врезался в многоголовую толпу, завихрявшуюся у эскалатора.

Тут я заметил глаза, ресницы и брови, направлявшиеся ко мне сквозь вязкую людскую массу, и, словно за соломинку, ухватился за обе руки подвернувшегося мне гражданина.

– У вас есть лишний билет в "Современник"! – закричал я ему.

– Да, пожалуйста, – он спокойно полез в карман.

Лейтенант был на расстоянии вытянутой руки от меня. Я сгрёб владельца лишнего билета в охапку и понёс на руках к выходу из метро.

– Эй, скотовод, я всё равно до тебя доберусь! – кричал мне вслед блюститель порядка.

Только в театре я разглядел моего благодетеля. Он был высокого роста, прямые белые волосы гладко зачёсаны назад, небольшие прямоугольные стёкла очков без оправы, и за ними насмешливые серые глаза.

Наши места были рядом.

С первого появления на сцене персонажей представление захватило меня. Их было двое, безработный адвокат и девочка-шляпница, разносившая выполненные заказы по домам клиентов. Они познакомились на пирушке, воистину – встретились два одиночества. Нервный элегантный Михаил Козаков, блеснувший в роммовском "Убийстве на улице Данте" в команде со Штраухом и Козыревой, и ранимая, женственная, страдающая от кровотечений в желудке героиня Татьяны Лавровой, – двое неприкаянных на жизненных качелях, которые, по Вознесенскому, амплитуда: то падаешь, то летишь.

Козаков ревнив, он следит за своей новой подругой. А она зашла к клиенту и почему-то долго не выходила, время затянулось намного дольше, чем требуется, чтобы примерить новую шляпу. Герой энергично выговаривает Лавровой, он негодует, он клокочет от недоверия, а она устало сидит на краю койки и выслушивает монолог своего героя-любовника до конца. И только после учинённого своей новой пассией выговора она почти безразличным тоном сообщает разгневанному Мише, что там, в квартире клиентки, у неё открылось кровотечение, измотавшее её до изнеможения, и ей хочется отдохнуть.

Потрясённый Козаков вдруг осознаёт всю безнравственность своего поведения, из него словно выпускают воздух, он откидывается, чуть не ложится на дверной косяк и разражается очередным монологом, и это – гимн женщине, которую он любит.

– Вам нравится? – слышу тихий вопрос моего соседа слева.

– Очень… А вам – нет?

Сосед машет головой: нет.

– Миша совсем не умеет играть, он никудышный актёр. Он прекрасно копирует, передразнивает, подражает, но только не играет. Олег показал ему: тут надо стоять, тут навалиться на косяк и опустить плечи, вот так-то произнести фразу, а после приподнять плечи, блеснуть глазами, взмахнуть рукой – и Миша точно воспроизводит.

– Вы не любите этот театр?

– Нет, не люблю.

– Зачем же вы сюда приходите?

– Профессия обязывает. Я театральный критик.

На нас зашикали: тише, не разговаривайте.

В антракте сосед спросил:

– Вы не москвич? Вы приезжий?

– Да, из Свердловска. Я в командировке.

– В "Современнике" впервые? Тогда идите за мной, я вас познакомлю с Галиной Борисовной.

Я не понял, с кем меня ведут знакомиться, но покорно поплёлся за поводырём.

Галину Борисовну я узнал сразу. "Смелость города берёт, а вам нужен всего-навсего билет в театр".

– Здравствуйте, – обрадовалась Галина Борисовна. – Достали билет?

– Вы знакомы? – удивился театральный критик. – А я хотел тебе представить поклонника вашего театра из провинции. Вот, молодому человеку нравится спектакль.

– У молодого человека есть вкус, – засмеялась Галина Борисовна. – Это чувство врождённое, оно – если есть, так есть, а если нет… – она развела руками. – Я должна бежать.

– Галя, помоги товарищу попасть… ну, скажем, завтра на "Голого короля".

Я благодарно посмотрел на него, а Галина Борисовна, убегая, бросила:

– Приходите завтра за… четверть часа до начала, спросите в кассе, вам дадут, я предупрежу.

– Кто она? – спросил я моего благодетеля, когда мы возвратились на места.

– Галя Волчек, режиссёр. Не упускайте случая, приходите завтра, она человек обязательный.

Назавтра я сидел в партере на приставном стуле. Давали "Голого короля". В главной роли был великий Евгений Евстигнеев. Правда, о том, что он великий, мир узнал позднее.

В тот приезд я посмотрел весь репертуар "Современника"…

Поблагодарить Галину Борисовну Волчек мне довелось через… почти через сорок лет.

Чрезвычайный и полномочный посол Российской Федерации Александр Бовин заканчивал свою работу в Израиле и устраивал на временно "своей" вилле в Савионе "отвальную". "Отвальная" состояла из серии вечеров, на которые он приглашал своих израильских друзей, приятелей и знакомых, группы друзей, группы приятелей и группы знакомых, коллективы друзей, приятелей и знакомых – таких у Александра Евгеньевича за пять лет пребывания на Святой Земле появилось множество.

В это время у нас в стране гастролировал "Современник" – не та молодая, начала шестидесятых годов, только заявившая о себе задиристая студия, а маститое, обросшее матёрыми заслуженными и народными артистами учреждение, которое возглавляла (возглавляет и, надо надеяться, ещё долго будет возглавлять) народная Галина Борисовна Волчек. Посол пригласил к себе на прощальный ужин весь коллектив театра, а также меня и писателя Ицхака Мераса с женой.

Мы с Мерасами одновременно подъехали к посольскому особняку. Припарковались, вышли из машин, охрана на проходной перед домом весело приветствовала нас. Мы прошли в дом. Я слышал, как Мерас негромко разговаривает с женой – по-литовски.

Только мы вошли, как раздался шум, гам, словно набежала озорная группа детсадской шантрапы. Замелькали знакомые лица: тоненькая Лена Яковлева, стеснительно улыбающийся Игорь Кваша – он вёл за руку немолодую женщину (странно! – Кваша не воспринимался немолодым, он оставался – в памяти, в восприятии – всё тем же мальчишкой из шестьдесят третьего года), с непременной косыночкой вокруг шеи шла главреж.

Мы расселись, неудобства не чувствовалось, Бовин и Лена Петровна умели создать непринуждённую обстановку.

Яковлева рассказывала о первом своём появлении в Москве – с непреодолимым харьковским говором, вызывавшим смех у окружающих.

– А сейчас вы по-харьковски можете? – спросил я.

Она тут же перешла на украинизированную тарабарщину с характерным "г" и южной напевностью.

– У Бернарда Шоу в "Пигмалионе", пока я простая цветочница, я так по-харьковски и разговариваю, и зрители мне верят. Потом становлюсь Галатеей, леди, и перехожу на хорошее московское произношение. Зрители опять верят.

– Леночка, – хрипловато засмеялась Галина Борисовна, – у тебя мания величия, дорогая. С каких пор ты овладела хорошим московским произношением? Для этого нужно приобрести деда с бабкой, чтобы они были коренными москвичами, папу с мамой – то же самое, и самой родиться и вырасти в Москве.

Леночка хихикнула – так узнаваемо!

Вот тут я и напомнил Галине Борисовне о себе: о спектакле "Двое на качелях" в далёком шестьдесят третьем и о "поклоннике вашего театра из провинции".

– Да? – спросила Галина Борисовна. – Правда? Я вам оставляла контрамарки? Не верится, что я была когда-то добрым человеком…

          

Вот с той осени 1963 года Москва стала для меня центром притяжения. "В Москву, в Москву!" Должен признаться: нередко, когда многие технические вопросы можно было без особых затруднений решить в Свердловске, а зачастую и вопросов-то не было, я изобретал животрепещущие проблемы, а их решение находилось только в каком-нибудь столичном институте, не иначе. Созванивался со специалистами, списывался, назначалось техническое совещание, мне присылали приглашение, я придумывал обоснование для своего начальства, кряхтел: "У меня здесь так много дел, вздохнуть некогда, но ничего не поделаешь, надо…" – и, жертвуя собой, срочно вылетал в Москву.

– Слушаю вас, – задумчиво произносил московский высоколобый руководитель проекта или начальник лаборатории. – Чем я могу вам помочь?

Я описывал суть поисков и мучений, вставляя меж строк: "Мне кажется, что решение заключается в…" "Да-да, я с вами вполне согласен. Пожалуй, именно так и выглядит решение", – сразу принимал мои доводы столичный эксперт, мы сочиняли проект протокола технического совещания, "вы его напечатайте и подпишите, пожалуйста, – просил я, – у меня ещё есть дела в Москве, закончу и заскочу к вам за протоколом". По истечении двух-трёх недель, а то и месяца, я заезжал за протоколом, отмечал командировочное удостоверение и отбывал восвояси.

Как я проводил время! Дня два-три-четыре я коротал в музее Пушкина, особенно в его "французских" залах, часами простаивал перед Ренуаром и утопал в глубине глаз его сочных задумчивых женщин, уходил в поле с Ван-Гогом, оглаживал темнокожих подруг Поля Гогена, подсматривал за переодеванием танцовщиц Дега. Ближе к вечеру я устремлялся к одному из полутора десятков театров – в соответствии со списком, составленным мною сразу по прибытии, ещё в аэропорту. Мне следовало непременно выполнить "план" – в будние дни по одному спектаклю, а в субботу и воскресенье я попадал ещё и на дневные представления.

Возвратясь в Свердловск, я вручал моим домочадцам подарки, начальство получало от меня протоколы, в которые оно никогда не заглядывало, но выражало полное удовлетворение от привезённых мною революционных научно-технических идей, и немедленно начинал готовиться к следующему вояжу.

          

За все восемь активных театральных лет, с 1963 до отъездного 1971-го, я помню лишь один случай, когда, бросаясь от одного автобуса к другому, от одного прохожего к другому, я так билет и не "подстрелил". Рядом со мной кому-то это удавалось, кто-то с радостным воплем мчался ко входу в театр, чтобы успеть, чтобы не опоздать, а я завидовал счастливчикам, охотничий азарт грыз моё самолюбие, но к началу спектакля оказалось, что билета у меня всё ещё нет (позор на мою тогда ещё не лысую и даже не седую голову!).

В тот вечер в театре имени Е.Б.Вахтангова шла "Варшавская мелодия" с Михаилом Ульяновым и Юлией Борисовой. Я посмотрел уже спектакль в нашем Свердловском драматическом и поэтому имел с чем сравнивать, а сравнить хотелось, я вообще люблю это занятие – ставить рядом и сталкивать разные версии, различные обработки и исполнения одних и тех же музыкальных и драматических произведений; в "Идиоте", к примеру, я видел Юрия Яковлева – в фильме, а на сцене – Иннокентия Смоктуновского в Ленинградском БДТ и Николая Гриценко в Вахтанговском (я называю самых известных, а были ещё прекрасные запомнившиеся Мышкины из "глубинки", и их было много, и почти все – неповторимые, потому что яркие и разные).

У входа в театр враз обезлюдело, вот уже закрыты и даже заперты двери, отошёл швейцар, сквозь стекло я смотрю на последних зрителей, хватающих номерки и убегающих от гардероба… приглушили свет… безбилетники-неудачники постояли-постояли, некоторые грустно побрели домой… только я да ещё две-три женщины печально прильнули к дверному стеклу, и провожаем мы обездоленными взглядами счастливцев, спешащих из туалета в зрительный зал на свои оплаченные, обилеченные и потому законные места.

Но вот из глубины фойе к нам приближается пожилой швейцар, отпирает ключом дверь, приоткрывает её на ширину среднестатистического, укутанного в зимние одежды человеческого тела…

– Быстрее, заходите, сдайте пальто в гардероб и бегите в правительственную ложу, там сегодня пусто…

Я сую дедуле загодя приготовленную на счастливый случай рублёвку, он, как от раскалённого предмета, шарахается, машет руками, быстро-быстро шепчет:

– Что вы, что вы, мне нельзя, меня за это уволят, заберите сейчас же…

Итак, "Варшавскую мелодию" я смотрел из правительственной ложи!

Ну, что сказать о спектакле?

Теперь, прочитав воспоминания мудрого Леонида Зорина – из лучших, на мой вкус, мемуарных книжек, – я знаю, как власти кромсали пьесу, как изымали самые яркие фрагменты, пытаясь свести текст, события и образы к усреднённой серости казённого соцреализма, как… – теперь это опубликовано и известно – как! И тем не менее, сколько ни старались партчиновники и подхалимы, сколько ни пыжились, не смогли, не сумели они лишить драматурга, постановщика и великих артистов земли русской Юлию Борисову и Михаила Ульянова искреннего голоса, дара Божия и умения проникнуть в правду жизни и правду сцены и правду души.

Уходил я из театра, благодарный его служителям за праздник, в котором оказался участником. Шёл сквозь начинавшуюся пургу и не замечал, что примораживает и ветрено и надо бы запахнуть пальто и надеть, наконец, шапку, а не нести её в руке. Лишь после того, что я, как слепой, наткнулся сначала на столб, а потом чуть не сшиб с ног прохожего и он отпустил мне вслед "малахольный, … твою мать", только после этого я очнулся, вмиг закоченел, запахнулся и покрыл голову. И сразу вспомнил, что завтра надо ехать на площадь Маяковского, спуститься в метро и, перебегая с одной стороны перрона на другую навстречу прибывающим поездам и сталкиваясь с колоннами, кричать, требовать, терять голос и, переходя на шёпот, сипеть:

– У вас есть лишний билет в "Моссовета"?

В Московском академическом театре имени Моссовета шёл спектакль по роману Генриха Бёлля "Глазами клоуна" с Г.Бортниковым, с молодым начинающим Геннадием Бортниковым в главной роли.

С театром имени Моссовета я был знаком давно. Он щедро дарил глухой советской провинции свои знаменитые спектакли, добираясь в самые упрятанные во глубину сибирских руд медвежьи углы. В Свердловске, Челябинске и даже в Копейске я видел "Кражу" по Джеку Лондону с Верой Марецкой, лермонтовский "Маскарад" и шекспировского "Отелло" с Николаем Мордвиновым, "Милого лжеца" по переписке Бернарда Шоу со Стеллой Патрик Кэмпбэлл, и божественная пара – Ростислав Янович Плятт и Вера Петровна Марецкая* – была неподражаема (этот же спектакль я видел с Анатолием Кторовым и Ангелиной Степановой во МХАТе, актёры демонстрировали мастерство, но были сухи и академичны), в "Красавце мужчине" главную роль исполнял Константин Михайлов… А теперь в Москве я носился от поезда к поезду на станции метро Маяковская и горланил:

– У вас есть лишний билет в "Моссовета"?

                                                                                                                                                                

* На каком-то театральном сайте в интернете я прочитал, что в моссоветовском "Милом лжеце" главную женскую роль всегда играла Валентина Васильевна Серова, а Вера Петровна Марецкая только мечтала о ней, но так и не сыграла. А я помню, прекрасно помню Стелу Патрик Кэмпбэлл-Марецкую, поворот её головы, то насмешливую, то горькую интонацию, неподражаемую усмешку её… – помню.

                                                                                                                                                                

У меня создалось впечатление, что некоторые пассажиры метро относятся ко мне как к давнему знакомому: я постепенно становился непременным и привычным атрибутом местного антуража.

Подошёл очередной поезд, дверь раскрылась, и стоявшие за ней пассажиры ступили на перрон. Я, как гвардии рядовой Александр Матросов, бросился грудью на амбразуру, уткнулся носом в живот высокого представительного гражданина в канареечного цвета пальто с шалевым воротником.

– У вас есть лишний билет в "Моссовета"? – аукнул я в его канареечный живот.

– С некоторых пор, молодой человек, я посещаю театр имени Моссовета без билета. – Голос, предназначенный для масштабной сцены и бескрайнего зрительного зала, резонирует под сводами станции, а канареечный живот, словно повторяет эхом: "и мне! это! схо!-одит с рук!"

Я вскинул голову. В высоте, где-то под потолком надо мной покачивалось породистое, широкое, такое знакомое лицо. Под меховой шапкой легко угадывался необъятных размеров шар голой черепной коробки.

– Ой, простите… Юрий Александрович… Юрий Александрович! Я так люблю ваш театр! Юрий Александрович, я приехал в Москву из Свердловска. Я так люблю… Юрий Александрович, помогите мне, пожалуйста! Я не пропускал ваши постановки, когда вы приезжали к нам на летние гастроли. Я большой театрал, Юрий Александрович! Я такой… я такой… я хочу посмотреть "Глазами клоуна"… Ведь правда, ведь вы согласны со мной – это замечательная книга! И спектакль у вас замечательный, я знаю, я уверен! И сами вы замечательный! И я! И мы!..

Я говорил, говорил, а Завадский всё слушал и слушал… и улыбался, снисходительный и довольный, как будто подбадривая меня: "Говорите, говорите…" Опомнился, взглянул на часы, меня, как щенка, взял за шиворот и поволок куда-то в глубь парка, в сторону от главного входа, на задах театра Сатиры, в который я собирался пойти завтра.

Были ещё спектакли Анатолия Эфроса на Малой Бронной. А вот "Таганку" я открыл для себя лишь году… теперь трудно точно сказать, за толщей лет время утрамбовалось и масштаб, ощущение его сместилось, но помню, что первый увиденный мною спектакль в театре на Таганской площади назывался "Десять дней, которые потрясли мир" по книге Джона Рида, летописца русского октябрьского переворота.

Был морозный день. Я, как обычно, пришёл к зданию театра загодя, побегал, попрыгал и покричал в метро, вышел на улицу, на мне были лёгкие, с форсом, туфли, ноги закоченели, и я зашёл в театральный предбанник погреться.

– Здравствуйте, – приветствовала меня рослая молодая женщина с длинной русой косой, струящейся из-под меховой шапочки.

– Здравствуйте, – ответил я, самонадеянно подумав: "Ха-ха, клеит! Ну-ну…"

– Я давно наблюдаю за вами, – призналась женщина, – у разных театров, тоже пытаюсь купить с рук билет, но всегда ухожу домой ни с чем. А вот вы всегда… Скажите, как это у вас получается?

Молодость легкомысленна и хвастлива. Сегодня я не рискнул бы сделать такое опрометчивое заявление, но тогда, в тридцать…

– Я сразу вижу человека с лишним билетом, – даже голос мой взвихрился хлестаковским высвистом.

– Как?! – доверчиво выдохнула поражённая таким откровением театралка-неудачница.

– Очень просто, – продолжал я распускать хвост. – Вот смотрите, – я подвёл её к окну, за которым была видна станция метро "Таганская". – Видите, из метро вышел высокий молодой мужчина? Вот тот, в пыжиковой шапке. У него есть лишний билет. Одну минуточку, пожалуйста, я мигом.

Я ляпнул эту фразу наугад, уверенный, что несу чепуху и вот-вот опозорюсь, но притормозить и оглядеться уже не мог.

– Да что вы! – захлебнулась собственным удивлением женщина.

Твёрдой походкой неисправимого наглеца я вышел из театра и направился к мужчине в пыжиковой шапке. За мной наблюдала пара восхищённых глаз.

– У вас есть лишний билет, – утвердительно произнёс я.

– Да-да, разумеется, – мужчина запустил руку за отворот тёмносинего пальто и извлёк две бумажки.

– Оба! – почти приказал я.

– Нет, что вы, только один… мама заболела… сам я, пожалуй, пойду… А вам нужно два?

– Мне нужно два, – подтвердил я.

Он постоял, поразмышлял.

– Знаете что, я пойду с мамой, когда она выздоровеет. Так и быть, берите оба.

Удовлетворённый маг медленно, с достоинством зашагал к театру, неся в вытянутой руке два билета и стараясь не смотреть в сторону окна, чтобы не встретиться там глаза-в-глаза с ответным восторженным взглядом. Фокус удался. Слова благоговения и признательности цитировать я тут не стану.

Вот с тех самых пор среди московских театралов, точнее даже – театралок, стали распространяться обо мне легенды. Меня узнавали, со мной здоровались, меня после окончания спектакля приглашали "на чашку чая", среди приглашавших встречались симпатичные женщины, было удивительно много евреек, я несколько раз попадал в какие-то очень интеллигентные и известные дома с большими библиотеками, с дорогими гобеленами и картинами на стенах; на стол подавались крепко заваренные ароматные чаи с домашним печеньем, маковыми рулетами или, того лучше, со штруделем, как у мамы в пятницу вечером, со мной велись умные беседы и со знанием предмета обсуждались театральные темы, мне предлагалось приходить ещё – запросто, без церемоний…

А театр на Таганке с того самого революционного спектакля распахнул передо мной свои гостеприимные двери – на много лет вперёд. Произошло маленькое чудо, каких в моей единственной и неповторимой жизни оказалось не так уж мало.

Необычным было начало спектакля – ещё с улицы: по сторонам от входной двери стояли двое, революционный матрос и революционный солдат, они держали в руках винтовки с пристёгнутыми к стволам штыками, зрители предъявляли представителям новой власти билеты-мандаты, и защитники октября нанизывали их (т.е. билеты-мандаты) на острия штыков.

В фойе красные бойцы распевали под гармошку, плясали "Яблочко", курили самокрутки. Зрители изображали толпу, коей и являлись, превращаясь ещё и в участников исторических событий.

Действие на сцене было пересыщено условностями, намёками, прозрачными недоговорённостями и многозначительными паузами.

После прощальных аплодисментов, при выходе из зала, зрители не могли не наткнуться на два ящика, чёрный и красный – на колоннах на уровне глаз. Надпись призывала: "Если вам спектакль понравился, опустите ваш билет в красный ящик, если не понравился – в чёрный", примерно так.

Черный ящик был переполнен. Шедший впереди меня владелец квадратной спины свой билет затолкал тоже в чёрный. Воодушевлённый революционной романтикой, патетикой и риторикой, я бросил в глухую спину:

– В семнадцатом таких ставили к стенке без суда и следствия.

Спина развернулась ко мне, и я встретился с выцветшими, как их принято характеризовать, свинцовыми глазами. Собственной похолодевшей и повлажневшей спиной я ощутил исходившую от глаз угрозу. В них не было ни ненависти, ни гнева, ни жажды крови. Из холодных зрачков вытекало равнодушие и презрение к незаслуживающей внимания твари, с коей он, представитель высшей расы и высшего сословия, может, если захочет, сделать всё, что ему взбредёт на ум.

Кто-то сзади положил мне на плечо руку, свёл пальцы и повлёк моё туловище к маленькой боковой дверце.

– Вы с ума спятили, – выговаривала мне Бэла Григорьевна, так звали билетёршу театра (её имя как заклинание повторялось всеми желающими попасть на представление: "обратитесь к Бэле Григорьевне", "попросите Бэлу Григорьевну", "попытайтесь дозвониться до Бэлы Григорьевны", "вам может помочь только Бэла Григорьевна"). – Нашли с кем связаться. Вы знаете, кто это?

Я покачал головой.

– Вот и хорошо. Лучше таких, как он, не знать. Как вы вообще попали сегодня в театр? Кто вы такой? Вы из ИХ кодлы?

– Я из Свердловска, командировочный. Билет купил с рук, какой-то мужчина продал, у него мама заболела.

– Смотрите на НИХ, у НИХ ещё и мамы бывают! Я думала, ИХ искусственно выращивают – в горшках с навозом.

– Кого – ИХ?

– Сегодня у нас вечер ЦК комсомола. Они скупили спектакль на корню, ни один билет на-сторону продан не был. Теперь будете сидеть тут, как мышь, не вздумайте высунуть нос. Уйдёте, когда уйдут все, только после них. И всё равно – опасайтесь.

…Нужно ли говорить, что на представления театра на Таганке я, после такого тесного знакомства с Бэлой Григорьевной, попадал беспрепятственно?

Эту историю через много лет я рассказал Юрию Петровичу Любимову – в Израиле, в Беэр-Шеве.

В нашем городском драматическом театре шла генеральная репетиция "Доброго человека из Сезуана", спектакль ставил, а вернее сказать – повторял, возрождал, возвращал из небытия – изгнанный из СССР опальный режиссёр; его театр начался когда-то именно с этой постановки.

И Любимову, и израильским актёрам было, казалось, скучно. Любимову, потому что пьесу он пережил четверть века назад, все его поиски, находки, озарения относились к другой стране, иной культуре, уникальной политической реальности. Всё, что он остроумно и хитрожопо протаскивал намёками, мимикой и пантомимой, умолчанием, недоговорённостью, умением писать и читать меж строк, всё это тут не работало, потому что тут всё можно было говорить впрямую, открытым текстом, и решение "в лоб", а не обходными путями, никому не угрожало ни репрессиями, ни, хотя бы, безобидным "ну-ну-ну!". В новой стране с непохожим политическим строем нужны были новые изобразительные средства, которыми режиссёр Юрий Любимов не владел – по воспитанию и биографии.

Актёрам Любимов был чужд, ибо считал главным действующим лицом в театре режиссёра, а актёры, по его мнению, нужны были настолько и постольку, насколько и поскольку они умели и хотели выразить концепцию режиссёра. Израильские актёры режиссёра, особенно ТАКОГО режиссёра, видели в гробу в белых тапочках. Его претензии на диктат были им смешны и откровенно ими высмеиваемы.

И та, и другая сторона оказались в достаточной мере понятливыми, обе пришли к молчаливому обоюдному согласию: режиссёр ставит, как ему хочется, а артисты по своему понятию играют. Никто никому не мешает.

Более трёх репетиционных часов Любимов не только не одёрнул, но даже не остановил ни одного актёра, не сделал ни единого замечания, не вставил маломальской реплики. Мы, он и я, сидели рядышком в пустом тёмном зале и вполголоса трепались.

У меня появилась возможность рассказать мэтру об охоте за лишними билетами, о комсомольском чине, сунувшем свой билет в чёрный ящик, о моей спасительнице Бэле Григорьевне.

Юрий Петрович замолк. Замолк и загрустил – вероятно, по любимому коллективу, с которым мог ругаться, лаяться, рвать узы – навеки! – и без которого не мог, казалось, прожить дня, но всё жил и жил – на спасительной чужбине.

Очнулся, задумчиво проговорил:

– Вы говорите – Бела Григорьевна? Да-а, хорошие люди. Удивительные люди у нас.

Со сцены слышен был чужой язык, играли чужие артисты, шла репетиция спектакля "Добрый человек из Сезуана" в постановке народного артиста Советского Союза Ю.П.Любимова.

Но режиссёр Ю.П.Любимов к ЭТОЙ постановке отношения не имел…

          

. . . . . . . . . . . . . . . . .

…В это самое время – я невольно наблюдал боковым зрением за обстановкой, – в кассовый зал вошёл высокий молодой человек и направился к окошку кассы. Он протянул седой даме два билета и спросил, может ли она принять их у него, так как нынешним вечером он занят, и посещение театра его семьёй отменяется.

Кассирша указала молодому человеку на нас и сказала:

– Попробуйте предложить ваши билеты вот этим русским туристам.

Молодой человек, когда он входил в кассовый зал, услышал, очевидно, окончание моей беседы с господином в униформе и мой раздирающий душу вопрос-вопль: "Und das heisst "billig"?" – по поводу цены в одиннадцать марок.

"Ну и ну!" – подумал, вероятнее всего, немец, а в окошко кассы ответил:

– Что вы, эти билеты для господ туристов непосильно дороги.

Молодой человек постоял, подумал, сделал решительный шаг в нашу сторону, спросил:

– Могут ли господа уплатить мне за два билета… двадцать пять марок?

– Разумеется, конечно, natürlich, – зачастил я и, обернувшись к Вере, сказал по-русски: – Быстро, достань деньги и уплати. Двадцать пять марок. Быстро!

Немец взял деньги, вручил мне два билета, пожелал:

– Viel Vergnügen!*

И быстрым шагом направился к выходу.

Я развернул билеты. "50 DM" было проставлено на каждом.

– Куда ты? – крикнула мне вдогонку Вера.

Маленький вёрткий VolksWagen стремительно выскочил реверсом со стоянки и вписался в поток уличного движения. Водитель приветливо помахал мне рукой, и машина, проскочив под зелёный светофор, унеслась вперёд.

Я возвратился в кассовый зал.

– Пойдём в гостиницу, – сказал я жене. – Надо переодеться, принять душ, побриться.

– Спроси хотя бы, когда начало спектакля, – попыталась вернуть меня к реальности жена.

– Да-да, – согласился я. – Sagen Sie, bitte, – обратился я к приветливому служащему, – скажите, пожалуйста, во сколько…

– Через полчаса, – понятливо улыбнулся он. – У нас спектакли начинаются рано.

Я перевёл Вере его ответ.

– А как же…

– O, Frau, sorgen Sie nicht, – продолжал он улыбаться. – О, госпожа, не беспокойтесь. Я уже договорился в гардеробе, там примут ваши вещи бесплатно. Можете пройти в зал и занять ваши места. Viel Vergnügen!*

                                                                                                                                                                

* Viel Vergnügen! (нем.) – Многих удовольствий!

                                                                                                                                                                

Мы сидели в партере, в самом центре пятого ряда. Вера торопливо сняла с себя потёртую заячью куртку, свернула её в тугой узелок и затолкала под роскошное плюшевое кресло. Зал стал заполняться зрителями. Вокруг нас благоухали тонкие ароматы, сверкали бриллианты, матово светились жемчуга, пожилые (таких было подавляющее большинство) немцы и немки со спокойным достоинством занимали места, приветливо, как добрым знакомым, улыбались нам.

Зазвучала увертюра, началось действо. Всё было необычно, непривычно, ново, изобретательно. Модерн декораций гармонировал с традиционностью оперной постановки. Японец был, конечно, японцем, а не итальянцем и не немцем, но казалось, что роль написана именно для малорослого солиста с дальневосточным разрезом глаз, обрамлённых современной оправой дорогих очков, обладателя ангельского тенора.

          

Чтобы поставить точку в моём театральном романе, упомяну лишь, что спустя двадцать лет, во время путешествия по Европе с другой женой, с Викой, мы взяли в Праге билеты в знаменитую "Laterna Magika". Рахелька с нетерпением ждала, когда пройдёт месяц, и ей исполнятся три года.

– Ей ещё рано ходить по театрам, – пыталась возразить (возразить? мне?! – безнадёжно…) Вика. – Она ещё слишком маленькая.

Спектакль длился более двух с половиной часов. Всё это время ребёнок, как околдованный, смотрел на красочную, магическую сцену.

– Тебе понравилось? – спросил я после того, как смолкла музыка и стихли аплодисменты.

– Спасибо, папа, – ответила моя девочка, всё ещё находившаяся под впечатлением от увиденного и услышанного. "Очарованная странница", – улыбнулся я про себя, глядя на дочь, и мысленно показал Вике язык.

Вернуться к ОГЛАВЛЕНИЮ

Hosted by uCoz